Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Произведение искусства, мистер Прайс. Это наша жизнь, любая жизнь может быть такой. Думаю, и вы, наверное, тоже такой. Я думаю, мы не такие уж разные, вы и я. — Джон молча надеется, что это может быть правдой. — Жизнь должна иметь смысл, у нее должно быть начало — когда открывается ее цель, середина — когда цель достигается, и финал — когда эта цель становится ясна другому, следующему поколению, которое сможет сохранить эту цель и передать ее дальше. — Джон подозревает, что Имре говорил это и прежде, знает, что сейчас тот говорит лишь для газеты, но в то же время Джон не может отвязаться от непрошеного и досадного, глупого чувства, что Хорват открывает ему самое важное; Джон готов поклясться, что навсегда запомнит эти минуты. — Немалые силы употреблялись, чтобы затоптать мою цель. Но меня было не свернуть. Я говорю это не в гордость. Я не хвастаюсь, — хвастается он. — Я говорю это в удивление: такова жизнь, что я просто следовал тому, что знал за истину, и мне давалась сила. — Блюда приносят и уносят, но перевоспитание продолжается без пауз, Джон наклоняется к Имре, зубами прикусив большой палец. — Я рассказываю свою собственную историю. Они хотели отнять ее у меня, рассказывать вместо того свою историю, но они проиграли. Это худшее насилие, которое один человек может сотворить над другим, молодой сэр. Вы это понимаете? Есть пытки, но их можно вынести. Есть тюрьма, но и это не самое плохое. Но отобрать у человека историю — значит отобрать его жизнь, его цель.

Джон отмечает, что Имре идет по кругу, старается выскользнуть из его хватки и снова почувствовать себя взрослым.

— Молодежь умеет выносить такие обеды, — говорит Имре. — Вот мистер Пейтон может пить четыре разных вина, и его лицо остается таким же спокойным и серьезным, как вначале. У меня есть один совсем дальний родственник, который ушел в монахерь, и там… Нет, я неправильно сказал, да? — спрашивает Имре и громко смеется вместе с остальными, вытирая глаза. — Спасибо, Карой. Он ушел в мо-нас-тырь, — Имре произносит по слогам, — и принял обет стать умеренным аскетом. Вот не думаю, что такое было бы подходяще кому-то из вас, кроме, может быть, вас, мистер Пейтон.

И все опять смеются.

— Умеренным аскетом? Это немного чересчур, нет? — спрашивает Джон. — Если собираешься в чем-то себе отказывать и притом отказываешь себе даже в удовольствии в чем-то себе отказывать, это, наверное, обидно.

Имре хохочет громче всех, и у Джона прилив гордости.

— Джон, какое слово по-английски… — спрашивает Чарлз с намеком на венгерский акцент, когда усеянные крошками десертные тарелки уплывают, и появляется третья порция сладкого «токая» в маленьких стаканчиках. — Как будет. — Чарлз машет рукой, пытаясь поймать нужное слово и отметая все постороннее. — Mi az angolul, hogy megelégedettség? — спрашивает он Имре, и тот кивает и говорит по-английски:

— Точно, точно так, Карой… Первый раз я пил токайское в «Гербо» с матерью. Я вспомнил об этом, когда мы с вами первый раз там встретились. В тридцатые годы жизнь здесь, в Будапеште, была действительно славная. Боюсь, я начинаю разговаривать, как мой отец. Он всегда говорил: «Кто не жил до Первой мировой войной, тому, наверное, не понять, какой приятной бывает жизнь». Честно говоря…

— Извините, но это все херня, — говорит Марк, молчавший почти с середины этого многовекового обеда, и, сам того не замечая, опрокидывает пустой стакан. — Херня.

— Заткнись, Марк, — резко говорит Чарлз.

— Нет, в самом деле. «Вам не понять, какой счастливой бывает жизнь, если вы не жили в Бельгии накануне Первой мировой», Виктор Марго, 1922 год. «Если вы не бывали тут, в Виргинии, перед войной Севера и Юга, вы не представляете, какой прекрасной бывает жизнь». Джозайя Бернэм, 1870-й. Две фразы из Талейрана, если сможете вынести. Первая: «Кто не жил до Революции, не знает сладости жизни», и потом, переосмысливая многое: «Qui n'apas vécudans les années voisiness de 1789— кто не жил во времяРеволюции, не может знать, что такое радость жизни». «Сэр, вам не узнать, что значит хорошая жизнь, если вы не жили в зеленой Англии, пока эти германцы не пришли тут распоряжаться». Маркиз Уэстбрук, 1735-й. Херня, просто хернища.

Голос Марка повышается с каждой новой цитатой, и второй бокал, на сей раз — с остатками красного вина от начала вечера — летит на пол, кувыркаясь и ныряя, брызгая на распущенный галстук Имре.

— Имре, пожалуйста, извините меня за… — начинает Чарлз по-венгерски.

— Нет, нет! Все нормально!

Имре зачарованно смотрит на канадца.

— Я тебе говорил, что он немного того.

Джон смеется над Чарлзовыми усилиями сохранить спокойствие, пока Марк шарит под столом, поднимает бокал и наполняет его, не переставая херня-херня-хернищенствовать.

— Нет, нет. — Имре сжимает плечо Марка. — Он выдающийся человек, и он прав, наш ученый в нашем маленьком клубе. Как можно ждать, что мы повзрослеем и изменим мир к лучшему, если мы все будем грустить и страдать по какому-то другому миру?

— О том и речь, — говорит Марк, наливая и промахиваясь.

Имре отвлекается на винное пятно на своем галстуке от «Эрме», потом отрывает себя от галстука и, подняв бровь, глядит на Чарлза.

— Огонь, — твердо произносит Имре. — Огонь и жилы, чтобы сказать: «Хватит!» — «Это есть у молодежи и, думаю, у нынешней западной молодежи больше, чем у любой другой. Когда вы росли, у вас было все, так что теперь вы готовы потребовать больше, сказать: „Хватит!“» — Имре обращается ко всем троим, и как никогда прежде Джон видит в нем артиста и, что важнее, прекрасного артиста, несмотря на слабый материал: — Боюсь, что у этой страны, нашей МК, больше нет жил, но мы вернемся домой, мы с Кароем, и мы вернем им жилы. «Вот ваша становая жила», — говорим мы! — Он берет первый попавшийся стакан — стакан с водой, в котором субмарина окурка всплывает и погружается по команде нерешительного капитана. — За жилы Венгрии и за все, чему вы можете ее научить, люди с молодостью, люди с энергией, люди с Запада!

Четыре бокала звякают, слегка расплескивая жидкость.

— Довольно! — говорит Имре; во хмелю он достойнее всех остальных. — Теперь домой.

Чарлз, хозяин приема, хочет было опротестовать эту узурпацию его привилегии, но Имре говорит ему:

— Завтра нам с вами нужно поговорить еще раз, — и Чарлз не возражает.

Пошатываясь, они гуськом спускаются по лестнице. Подъем из-за стола и движение здорово их встряхивают, и они молча вышагивают шаткой колонной через пустой главный зал, где в притушенном свете ламп и под звук судомоек, механических и живых, сидя и стоя курят усталые официанты в расстегнутых испачканных черных бархатных жилетках и развязанных галстуках-бабочках, симметрично свисающих, точно кожистые боа из крыльев летучих мышей. Ресторанные скрипач и аккордеонист в черных с золотом национальных костюмах отложили инструменты и сидят за столиком в углу, поглощенные разговором, единственная лампочка на столе освещает каждому из них половину лица. Они лишь слегка поворачивают головы, целиком затеняя лица, когда четверо пьяных вываливаются за дверь ресторана и за ними лязгает замок.

Свежий воздух и запах деревьев перемешивают ощущения в их головах, ногах и желудках. Они плывут через влажный парк к возвышающейся впереди колоннаде площади Героев. Еще минуту или две никто не говорит, и вдруг Имре ревет в темноту — без слов, просто мальчишеский клич, который диковат остальным после какофонии в маленьком обеденном зале и последовавшей тишины. Чарлз смеется и тоже бессмысленно ревет.

— Хернища! — кричит в ответ Имре, с акцентом, который плавает где-то между Будапештом и Лондоном, и треплет Марка Пейтона по влажным рыжим волосам. Канадец смеется странным, задыхающимся смехом.

— Хернища! — во все горло подтверждает он.

Они выходят на площадь Героев, пустой залитый светом полукруг огромных колонн и статуй, выгнутый вокруг истока проспекта Андраши.

Джон приваливается к холодному камню постамента одной из статуй и чешет об него спину. Разговор не спеша продолжается, но Джон больше за ним не следит, лишь откалывает случайные кусочки и ненадолго подносит к уху.

64
{"b":"162043","o":1}