Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Марк запускает пальцы в рыжие волосы на висках и тянет в стороны, пока волосы не встопорщиваются, как пучки перьев у больной птицы.

— Вот оттого я этим и занимаюсь, раз уж ты спрашиваешь. Вообще-то, кажется, это Эмили спрашивала, но я уже слишком пьян и не различаю. На этой маленькой улице я люблю все. Жизни, которые здесь проживались. То, как здесь чувствуют. Каково было стоять здесь влюбленному. Можешь представить, что ты стоишь вот здесь влюбленный и видишь мир, как он выглядел, когда еще не было фильмов, пока кино не заставило тебя видеть все в определенном свете?

Марк пятится по середине улице, задрав голову, чтобы рассмотреть здания, мимо которых проходит. Он указывает своей полузаинтересованной тургруппе на архитектурные детали, одинаково пылким голосом описывая рукотворные и стихийные черты, для него все здесь равно превосходно: фигурные карнизы и дыры от пуль, высеченные даты и осыпающиеся рельефы, некогда изящные балюстрады верхних этажей, сегодня не досчитывающие по одному-два столбика-урны, щерящиеся, как беззубые старухи, чье очарование только Марк и способен заметить.

— Ну скажи, скажи, что ты понимаешь, о чем я говорю, пожалуйста.

— Ну да, ну да. Здания.

— Я люблю эту улицу за то, что она такая идеально захолустная, но притом хорошо видно, какой она была, когда была новостройкой, где-то в тыща восемьсот девяностых или около того. Смотри, как она спланирована, чтобы выставить здание оперы неожиданно и с максимальным драматизмом. — Марк останавливается точно там, откуда улица начинает открывать вид на проспект Андраши и оперу. — Или наоборот, ты выходишь сюда после романтического вечера в опере, и всего в нескольких футах от огней и экипажей у тебя тут интимная обстановка для прогулки влюбленных. Ты идешь по этой улице, и ты совершенно счастлив, ты весел и нипочем не задумаешься, отчего. Но строители города все рассчитали. Знаешь, в мире очень мало мест, где я чувствую себя дома. Вот жалость, а? Вообще-то и их с каждым днем все меньше, да. И они усыхают. У тебя тоже так? По всему, приближается день, когда останется совсем немного места. Вот и все, что у меня будет. Мне придется стоять смирно-смирно и смотреть только в одну сторону, но, сказать по правде, при этом я буду в порядке. — Марк смеется. — Понимаешь, о чем я, Джон?

И Джон смеется, догадываясь, что Марк этого ждет.

Они выходят на Андраши далеко от Джонова дома, на длинную прямую обсаженного деревьями проспекта, ведущую к Площади Героев. Лицо Марка ненадолго заливается неоновым зеленым румянцем под вывеской в витрине на первом этаже — «24 ORA NON-STOP», обещающей бакалейный магазин и закусочную, и Джон идет за Марком в фосфоресцирующее сияние и к табуретке у стойки.

— Эдь мелег свндвичет, керек сепен, — говорит канадец материализовавшейся за стойкой пятидесятилетней женщине. Джон заказывает то же самое и «уникум». Рубаха на нем провоняла чужим куревом, глаза болят; он гадает, который час. Женщина поворачивается к маленькой электропечке на полке и принимается жарить два куска ржаного хлеба с плавленым сыром и ломтиками розовой ветчины. Наливает Джону его черный дижестив. Они молча смотрят на нее, смотрят на свои полуотражения в окне. Джон снова заказывает «уникум».

— Ты когда-нибудь задумывался, почему художники околачиваются в кофейнях? — тихо спрашивает Марк, уставившись на передник женщины, которая слизывает каплю плавленого сыра с тыльной стороны большого пальца. — Сегодня я весь день только этим и занимался, и почему-то все время вспоминал о тебе, что тебе это особенно должно понравиться. Правда. Так почему бедные художники взяли моду околачиваться в кафе?

Марк ждет ответа, и, не дождавшись, говорит, что это важно, это серьезный вопрос.

— Не знаю. Вдохновлялись атмосферой.

— Ха! Нет, тебя тоже провели, как и всех. Сперва-то в кафе не было никакой вдохновляющей атмосферы. Она появилась позже, когда все узнали, что там тусовались художники. Сначала это были просто помещения, где водился кофе. Атмосферы не больше, чем тут.

— Amerikai? — спрашивает женщина за прилавком. Волосы у нее цвета захватанной медной дверной ручки, груди в обтяжке из фальшивой ангоры свисают, какдва раскормленных медвежонка.

— Нем, канадаи. — отвечает Марк.

Она кивает, довольная беседой, и принимается поправлять предметы на полках: ликеры, коробки с пирожными из Норвегии, немецкие завтраки-хлопья с героями немецких мультиков, французские презервативы, украшенные фотографиями — инструкциями и рекламой.

— Я могу проследить их до самого начала, — говорит Марк.

С легкостью знатока он сыплет датами, именами и событиями, начинает не торопясь, потом все больше заводится: 1945 — Ленуар надеется, что в кафе потечет такая же жизнь, как до войны, и даже создает группу, которая должна проследить, чтобы лучшие кафе не закрылись, сохранили прежние часы работы, меню и обстановку; 1936 — тогда, до войны, Флёри печально журился, насколько кафе уже не те, что были перед последней войной. Он слишком молод, чтобы наблюдать этот факт, но, тем не менее, пишет об этом в своем дневнике. Еще он пишет с детским восторгом о том, как однажды видел в кафе Вальморена. Он восхищался, видя, как его кумир стоит там во плоти.

— Он думал, что Вальморен никогда больше не зайдет в кафе, будто бы пришедшее в упадок, — говорит Марк. — После того дня он не пожаловался более ни словом, пока Вальморен не умер. Тогда уж Флёри, конечно, объявил, что кафе вполне и по-настоящему мертвы, хотя продолжал постоянно туда ходить. Это был 1939 год.

1920: сам Вальморен в письме к Пикассо говорит, что кафе, пожалуй, уже не так важны для мира искусства, как то было в дни Сезанна. 1889: Сезанн пишет в дневнике, что чувствует себя в кафе нежеланным из-за размолвки с кем-то, чье имя в этот самый миг вылетает у Марка из головы, сколько бы он ни бил себя по лбу, пытаясь вытрясти нужный персонаж. Но Сезанну, несмотря на это, пришлось появляться в кафе. Он пишет, что весь этот театр кофеен — профессиональная необходимость, но и дурацкий фарс, разыгрываемый мартышками.

— Это его собственные слова, Джон, — говорит восхищенный Марк. — Мартышки. Идем дальше вспять, — продолжает он, — Это идеальная цепь. Каждый ссылается на какого-нибудь мертвого малого, из-за которого-то и нужно ходить в кафе. Каждый говорит, что кафе были хороши когда-то, как раз перед тем, как он сам родился. Но вернись к той дате и там кто-нибудь еще говорит, что расцвет был несколькими годами раньше. Так я и нашел. Я сделал открытие. Мое открытие. Тебя оно поразит. Я выучил те слова наизусть, я читал и перечитывал их снова и снова, что-то час или два, правда. Я и поверить не мог, когда узнал. Это было настолько…

Тут Марк может только покачать головой. Он пересказывает датированное 1607 годом письмо Яану ван ден Гюйгенсу.

Ван ден Гюйгенс был трактирщик и художник, специализировался на изображении пьяниц и проституток, так как в его трактире они были в изобилии и задешево; нередко он заставлял их позировать просто в оплату счетов. Он одевал их в прихотливые костюмы эпохи Древнего Рима, чтобы они сошли за Вакхов и Венер — на такие полотна в то время был надежный спрос. И все же готовым полотнам как-то не хватало классичности.

— Они выглядели просто печальными сломленными людьми в простынях, — кудахчет Марк, — с пьяным оскалом и красными щеками, с оголенной сиськой или двумя. И в самом деле ван ден Гюйгенс за всю жизнь сумел продать лишь несколько картин, хотя покрывал красками акры холста. Они сейчас всплывают в не слишком разборчивых провинциальных музеях Голландии да в собраниях американских и канадских университетов, жадных до всего, что может прокатить за Старых Мастеров.

Джон сигналит о новом «уникуме», и Марк терпеливо ждет.

— В 1607 ван ден Гюйгенс получил письмо, которое, по всей справедливости, должно было немедленно оказаться на помойке. Вместо этого письмо, слава богу, пережило четыре столетия — потому что не прошло и недели, как ван ден Гюйгенс умер. Он умирает, и у вдовы возникает хитрый замысел: продажа картин и бумаг мужа могла бы быстро принести живые деньги. Думаю, у нее был дар в области маркетинга в семнадцатом веке, потому что меньше чем за месяц она сумела продать все картины этого человека, который за всю жизнь смог сбыть лишь несколько. Она увенчала свою коммерцию продажей «бумаг» покойного художника. Дневники и письма — включая то, 1607 года, которое еще тепленьким лежало на столе, когда адресат отдал концы — все продано, и покупатель (торговец картинами, который всегда, всегда-всегда ставил не на ту лошадь) подшил и описал каждый клочок бумаги, купленный у вдовы ван ден Гюйгенс. Бумаги хранятся в кожаной папке с золотым тиснением. Вот так вот.

26
{"b":"162043","o":1}