Василий достает из нагрудного кармана кителя маленькую фотографию.
На ней лицо пожилого человека, доброе, чуть усталое, со спокойным взглядом.
— А вы с Олей на него похожи.
— Ага, — улыбается Василий. — Плохо, что мы с отцом не вместе пошли. Если бы не эта школа! А у тебя отец где?
— Дома. Болеет. Второй месяц не встает. Каждый день — неотложка…
— Худо. А мать?
— В книжном работала, а теперь магазин закрыли…
У моей матери образование маленькое: она окончила всего два или три класса церковноприходской школы. В годы нэпа работала то на разгрузке овощей — поденно, то мела трамвайные пути. Была безработица. Тех, кто хотел попасть на фабрику или завод, биржа труда посылала сначала отбывать трудовой минимум на пристанях и товарных железнодорожных станциях. Катали бревна, таскали торф, разгружали картошку.
После этого мама получила возможность работать на текстильной фабрике. Небольшая фабричушка, принадлежавшая нэпману Фрадкину, находилась недалеко от нашего дома — около Таганки.
Старший брат уже ходил в школу, а меня деть было некуда. Мама брала меня с собой. Я бегал по фабричному дворику, играл со шпулями или «занимался делом» — перематывал пряжу на обыкновенном примитивном веретене. За эту работу Фрадкин иногда давал мне серебряную монетку. Так что могу сказать: в детстве я работал на капиталиста.
Когда я стал школьником, мама ушла с фабрики.
Вместе со мной мама «переходила из класса в класс».
Я учусь в первом — она занимается общественной работой с младшеклассниками. Я учусь во втором — районе посылает ее на курсы внешкольной работы. Я в третьем — мама заведует пришкольной детской площадкой, потом — библиотекой, потом идет в книжный магазин, дальше — снова на курсы, уже книготорговские.
Последние годы перед войной она работала в книжном киоске парткабинета Кировского района.
Приходили к ней слушатели семинаров, пропагандисты, агитаторы. Спрашивали, какая есть литература по историческому материализму или какую книгу купить по дарвиновской теории.
Мама тут же предлагала нужную книгу. Я всегда удивлялся: откуда у нее такие знания? Она отвечала: «А я в каждой книжке предисловие читаю…» Но ведь и в предисловии надо разобраться.
Я у мамы в киоске бывал часто: приходил посмотреть новые книги. Те, которые меня интересовали, я завертывал в газету и брал с собой.
Последний раз — совсем недавно, перед закрытием магазина и киоска — я взял драму К. Паустовского «Поручик Лермонтов».
Мне очень понравилась эта пьеса. И запомнилась песня, которую пел часовой, охранявший арестованного Лермонтова:
Высох колос в поле сиротливом.
Плачет мать по сыновьям своим,
Плачет мать по сыновьям служивым —
По хлебам пустым.
Тужит мать, что зори больно жгучи,
Застят глаз горючею слезой.
Да и как не плакать — царь могучий
Пригрозил войной.
Теперь война, и все матери плачут.
Город начинает опускаться в черноту. Сначала в ней тонут маленькие домишки, потом те, что побольше. Последние блики ушедшего дня виднеются на шпилях и башнях. Но и они вскоре умирают.
Некоторое время темнота и тишина держат все в своей власти. Но вдруг воздух разрывает долгий щемящий вой сирен. Откуда-то из открытого окна доносится голос радиодиктора:
— Граждане, воздушная тревога!!!
Во фруктовом саду, что рядом с нашей школой, начинает бить зенитная батарея. Вспышки выстрелов пляшут на стенах домов. Потом слышится нарастающий надсадный вой и вслед за ним тяжелое сотрясающее: а-а-ах!
— Фугасная! — говорит Тучков. — У Таганки…
И снова вой, даже не вой, а свист. Не сильный, но многоголосый.
— Зажигалки!
На мостовой, на крышах, в саду вспыхивают одновременно десятки ярких, слепящих костров.
В их свете мечутся люди.
Костры вскоре гаснут, и только где-то в одном месте пламя разгорается все больше. В небо вымахивает столб красного дыма. На улице слышна автомобильная сирена. Это торопятся пожарные…
— Сегодня на нашей крыше без происшествий, — спокойно замечает Тучков.
— Ты не увеличил боевого счета, — шучу я. — Но не огорчайся: три зажигалки за тобой записано…
Запад — под Москвой…
— Занятия отменяются, — объявляет нам майор Кременецкий. — С сегодняшнего дня будем ездить в Голицыно — рыть противотанковый ров. Вопросов нет?
Вопросов нет.
— Тогда — на вокзал!
…Мы едем на запад. Западный фронт — почти под Москвой.
И потому по пригородным дорогам мимо старых деревянных дач с резными карнизами мчатся зеленые военные машины. На перекрестках стоят солдаты-регулировщики. А в сторону Москвы бредут понурые фигуры беженцев.
Когда-то этой дорогой мы ехали в лагерь. Теперь смотрим на знакомые места и не узнаем их. У самого железнодорожного полотна — черные воронки от бомб. Здания фабрик и мастерских — закамуфлированы, раскрашены, на них нарисованы деревья. Зеленые деревья. А уже осень…
В Голицыно нас встречает военный инженер.
— Теперь вы в моем распоряжении. Разберите лопаты!
Лопат не хватает, но мы организуем пересменку.
Инженер отводит нам пятьдесят метров рва. Мы кричим:
«Мало!» Просим увеличить задание.
Расстегнув кители, приступаем к работе.
Изо рва наверх летят комья желтой липкой глины.
— Нажимай, братва! — кричит Курский. — Это вам не задачки решать — тут работать надо!
Курский, как всегда, озорно улыбается, подмигивает товарищам.
— Чего улыбаешься, как лошадь на овес? — спрашивает Доронин, не без успеха подражая голосу майора Кременецкого.
Все смеются.
В работе незаметно проходит час, другой. И вдруг команда:
— Воздух!
Невдалеке тявкает зенитка.
Над нами на бреющем полете пролетает немецкий самолет. Он желтый, на крыльях — черные кресты.
Метрах в ста рвется бомба, слышится крик. Самолета уже не видно, надо рвом проплывает редеющее облако разрыва.
Кто кричал? По цепочке передают:
— Ранило одного… Из третьей батареи. Легко.
Мимо нас пробегает с сумкой санитар.
— Почему отложили лопаты? Отставить разговоры! За работу! — командует Кременецкий.
И опять изо рва летят комья глины…
Вечером возвращаемся в Москву. С вокзала из автомата звоню Инге.
— Приходи ко мне, — говорит она.
Дома у Инги я никогда не был. Знаю ее подъезд, знаю окна. Сколько раз смотрел на них, ожидая, когда она выйдет. Знаю лестницу, дверь с табличкой «ХруСталевы», деревянный почтовый ящик, на который наклеен заголовок «Вечерней Москвы». В этот ящик я бросал записки.
Однажды, когда я опускал конверт, открылась дверь и я столкнулся с мамой Инги — невысокой полной женщиной.
— Вам что, молодой человек?
Я знал, что Инги дома нет, но мне ничего не оставалось, как спросить.
— Инга дома?
— Нет.
— Извините.
— Может, ей что-нибудь передать? — спросила мама и, покосившись на почтовый ящик, улыбнулась такой обезоруживающей улыбкой, что ответить ей я ничего не мог. Вниз по лестнице я бежал втрое быстрее обычного.
— Приходи сейчас, — повторяет Инга. — Я очень по тебе соскучилась.
Я нерешительно топчусь в телефонной будке. Как можно ехать немедленно, сейчас? Я весь в глине. Надо бы зайти домой, но уже поздно.
— Извини, Инга. Только я ужасно грязный. Мы сегодня рыли ров.
Инга смеется.
— Это даже очень интересно: я тебя таким не видела. Приходи. Я жду.
И вот дверь открывается. На пороге не Инга, а мама.
Она не спрашивает: «Вам кого, молодой человек?» Она улыбается. И тут же выбегает Инга.