Бутько подбежал к отвязавшемуся катеру, схватил канат, когда тот уже падал в воду, и, отскочив, уперся ногами в кнехты. Он тянул на себя трос до тех пор, пока к нему не подбежали матросы. Они перехватили канат, все вместе затравили концы. А Бутько стоял, стараясь отдышаться и обтереть лицо, все в морских брызгах. Но не смог обтереть. У него на руках порвались сухожилия… Теперь он даже бриться не может сам, его жена бреет.
В том управлении, где отец старшим прорабом, Яков Михайлович работает экспедитором. Сколько я его знаю, он всегда стоит на очереди на квартиру. Ему дадут квартиру по семье. Пройдет года три-четыре, и опять оказывается семья не по квартире.
Сейчас у них вот-вот родится уже седьмой.
Мама, когда видит тету Наташу беременной, каждый раз удивляется:
— Опять?!
И у мамы так круглеют глаза, что видно, что ей даже смотреть-то на все это страшно.
Живут Бутько всегда на первых этажах. И, наверное, все скопом, досаждают куда больше тем, кто живет над ними, чем верхние им. В этом шуме Бутько топнет ногой:
— Цыц!
И смеется:
— А с ними в жизни теплее как-то.
Отец много раз советовал Бутько перейти на другую работу, чтобы в управлении быть, не ездить за материалами — ведь ему трудно. Но Бутько отказывается.
— Был грузчиком и остаюсь грузчиком, — говорит он. — Только раньше на своей спине мешки с цементом таскал, а теперь на машинах вожу. Вот родился бы
женщиной, тогда другое дело, поменял бы работу: в детский сад в няньки пошел.
Бутько — единственный мужчина, который хотя бы в шутку жалеет, что не родился женщиной.
Я смотрела с балкона на его славных пацанов и думала, что у мужчин все не так, как у женщин. Бутько — самый добрый человек из всех, кого я знаю. Но его доброта — это совсем не та доброта, что у женщин. Женщина дала соседке в долг три картошки, когда у той суп варится, и считает себя очень доброй.
А Бутько… Нет, я знаю, конечно, тогда в ту ночь, когда он первый поймал канат и потянул катер на себя, он не думал, что потеряет руки. Он думал только, что надо поймать канат, что надо спасти катер и не дать ему разбить своим корпусом соседние катера, — и все.
А то, что случилось, случилось помимо его сознания.Но я уверена — честно, я совершенно в этом уверена! — что если бы он заранее знал, что лишится рук, Бутько бы, глядя на тех сбившихся, как овечки в отаре, насмерть перепуганных детей, — он бы и тогда сделал то же самое.
При всем этом больше всего меня занимала мысль, что мужчины могут очень много отдавать, но при этом мало терять. Понимаете, что я хочу сказать? Вот у Бутько нет рук. Слов нет, к этому не привыкнешь, это каждый день чувствуешь. Но Бутько ни от чего не отказывается, даже от работы, которая почему-то ему пришлась по душе больше других работ. Он продолжает себя чувствовать мужчиной, притом сильным мужчиной. Он любит детей, и он устраивает свою жизнь такой, какой он ее любит. Больше, чем у Бутько, у наших знакомых ни у кого нет детей.
Вот и выходит, что отдал он много, а потерял мало. Он все равно живет так, как жил бы, если бы в туночь с ним ничего не случилось.
Думала я об этом потому, что с минуты на минуту ждала прихода своих.
— Терять год?! — скажет сейчас мама.
И ей даже в голову не придет, что люди теряли и еще большее… Правда, не по своей вине. А я, конечно, сама виновата.
И еще я подумала, — но это не в первый раз, я давно об этом думаю: встретить человека, которого полюбишь, — это всегда случайность. Маме здорово повезло в жизни, что она встретила отца! Так же, как тете Наташе — с Бутько. Серьезно. Бутько все понимает.
Отец, по-моему, понимает еще больше, чем Бутько.
Хотя бы он пришел раньше мамы… Правда, вчера, разговаривая с мамой об этом последнем экзамене, отец сказал ей: «Очень надеюсь!» Зачем он сказал это «надеюсь»! Понимаете, я, конечно, знала, что случись даже что-то еще худшее, отец все равно не пойдет к буфету за валидолом и не будет лежать с перевязанной головой. Но разве плохо только тому, у кого перевязана голова? У меня, например, тоже голова не перевязана.
МЫ, ТРОЕ…
Малышок под балконом сиганул с велосипеда и полетел во весь дух в конец улицы. За ним вперегонки понеслись двое других. Увидели Бутько, отца. Бутько присел на корточки. И тотчас его крепкая, красивая голова «увенчалась» еще тремя славными головенками. Он распрямился и зашагал с визжащей в самые его уши ребятней.
Я посмотрела в конец улицы.
Если шел Бутько, должен был возвращаться и папа.
Но отца не было.
И вот в эту-то минуту в конце улицы я увидела маму. У нее выбились волосы, — она закалывает их большим пучком-валиком на затылке. И она шла, чуть придерживая их рукой.
Отодвинувшись за балконную дверь, я еще раз посмотрела вдоль улицы в один и в другой конец… Отца не было… Сердце билось препротивно.
Но, оказывается, не я одна увидела маму. Из-под ворот выглянула тетя Вера и дутым колобом покатилась навстречу маме. Представляете? — у ворот дожидалась!
По-моему, это свинство. Если бы проходил отец, тетя Вера бы спряталась, потому что с отцом у нее никогда разговора не получается. А вот маму выждала.
Вероятно, все-таки я здорово волновалась, потому что не слышала ни шагов в парадном, ни того, как открылась дверь, а сразу мамин голос:
— …Женя провалилась. Верина Лена сегодня едет в Угличск не то на факультет врачебной физкультуры, не то курортологии. Где же она?
Мама открыла дверь, и я за ее головой увидела отца. Мама остановилась.
Пока я стояла на балконе, я думала сказать, что задача была такая трудная, такая трудная, — наверно, совсем не для десятого класса. Но я никогда не могла врать дома — ни разу за все семнадцать лет, сколько бы ни собиралась сделать это по дороге домой. Другим отец иногда говорит: «А-ну, без дураков!..» — то есть, не принимай других за дураков, говори, как было. Мне он этого не говорит — ведь не буду же я принимать его за дурака.
— Задача была на бином Ньютона. А я этот бином хуже всего знала, — честно сказала я.
Я не смотрела на маму, не могла смотреть, как у нее вздрогнули и тихонько-тихонько задрожали губы. Не смотрела, и все-таки краешком глаза видела, как ее рука начала подниматься от пояса — выше. (Она была в летнем костюме из темно-темно-коричневого поплина — мама любит строгие тона). Сейчас она возьмется за сердце. Потом пойдет к буфету за валидолом. А потом все и начнется:
«Хотя бы постеснялась признаваться! — возмутится мама. — Какое легкомыслие! Так пусть тебя хоть жизнь научит серьезности! Сейчас же собирай вещи и сегодня же поедешь с Леной в Угличск!» — Все на восклицательных знаках…
Я стояла и краем глаза следила за ее поднимающейся рукой. И ждала… Но рука поднялась выше, чем нужно, — к пуговице у горла — и стала расстегивать эту пуговицу. Я повернула голову. Губы у мамы совсем не вздрагивали. И лицо стало спокойным, совсем не таким, каким было. Только грустным.
Я даже не сразу поверила, что мои слова ее могли успокоить. А хотя, вообще, почему бы и нет? Ну, не знала я этого бинома. Так разве это безнадежно? Вот сяду, перерешаю все задачи, что есть в учебнике, — и буду знать.
И грусть тоже понятна: не все потеряно. Но все-таки жаль, что случилось так, как случилось.
Я посмотрела на отца. У него наоборот: лицо как-то переменилось, как меняется при неприятностях. Губы чуть опустились в уголках. А глаза стали очень задумчивыми.
Это всегда так: мама при неприятностях теряется совершенно. Но зато к ней быстрее возвращаются надежды! Папа никогда не приходит в отчаяние. Но думает о неприятностях дольше.
Так вот мы и стояли: я у открытой балконной двери, а отец с мамой почти рядом в глубине комнаты. И пока они мне еще не сказали ни слова…
Только репродуктор говорил на улице…
Я сначала не вслушивалась в слова. Но когда все молчат, слова постепенно начинают доходить до тебя.