Где же, однако, Костя Киселев? — думаю я. Очень долго что-то выясняет он отношения со своим знакомым. Не совратил ли его этот небесно-голубой где-нибудь в туалете? Здесь, в этом странном Доме, стоящем в центре Москвы, но как бы на отшибе большой и действительной жизни, которая его обтекает, не принимая во внимание, как нечто чрезвычайно ошибочное, сотворенное сдуру и забытое, возможны всякие непредвиденности. Знаем, знаем, как здешний спор о какой-нибудь ничтожной, копеечной рифме оборачивается вдруг мордобитием и членовредительством. Сам видел, своими глазами, как умеют тут ставить автографы бутылкой на голове… Опасный этот Дом, всем известно. И я встаю, говоря страшной девице:
— Поищу приятеля. Скажите, что места заняты, ладно?
— Ладно, ладно! — квакает она.
Очень недружелюбно квакает. Но, может быть, я ей тоже кажусь страшным. Тогда все правильно.
Но сумку с собой я на всякий случай забираю.
Ясное дело: Кости Киселева в холле нет. И в вестибюле у гардероба его нет. Нет его ни в биллиардной, ни в мужском — подчеркиваю, мужском — туалете, ни в закутках для приватных бесед, хотя он явно был, я его видел и разговаривал с ним. Рассерженный, я обращаюсь к молодому человеку в штатском, охраняющему буфетную дверь. Не видел ли он такого высокого, светловолосого малого с курткой через плечо, не заметил ли, куда он ушел?
— Ваш приятель? — улыбается страж.
— Да.
— Ну, попрощайтесь на сегодня. Его милиция увезла.
— Зачем? — глупо спрашиваю я.
— А чтобы не дрался, — просто и дружелюбно объясняет он.
— А он дрался?
— Еще как!
— Но он же трезвый!
— А трезвые, по-вашему, не дерутся?
— Резонно, — соглашаюсь я. — И куда увезли?
— Вот не знаю. Не в моей компетенции.
— Ага. Спасибо, — благодарю я и, слегка ошарашенный, возвращаюсь в буфет.
Таким вот образом. Был Костя Киселев и уже его нет. Зачем же мы с ним встретились? Чтобы тут же расстаться? Нехорошо со стороны Кости. Он мог бы подумать о приезжем аксакале, прежде чем устраивать восточные единоборства. Если драка на политической почве, думаю я, то сейчас он, по-видимому, в «Матросской тишине»… Эх, Костя, Костя! — мысленно вздыхаю. — Какой неразумный!.. С другой стороны, думаю я, все закономерно. Давно замечено, что всех, кто со мной встречается, преследует злой рок. Страданья, мученья, душевные травмы, неприятности по службе, обнищание, распад семьи им, по меньшей мере, обеспечены. И чем больше я о них пекусь, чем лучше и бескорыстней к ним отношусь, чем тесней наши связи, тем для них, бедных, хуже. Самых близких ждет внезапная смерть, как Ваню. Меня надо, несомненно, самым срочным образом изолировать от общества, как прокаженного в лепрозории, я несу с собой жуткую фатальную заразу. И вот с такими мыслями, расстроенный, растерянный, я присаживаюсь за столик и залпом выпиваю двухсотграммовый бокал лимонной водки. И слышу:
— Молодец!
Это не кто иной как лахудра-девица хвалит меня и улыбается мне пьяными смазанными губами. Ну уж нет! Не дам я себя втянуть в разговор, безобразная, развратная девица. Зря стараешься! И тут же втягиваюсь.
— Что у вас тут за порядки, — гневливо говорю я, жуя тарталетку, — людей хватают и увозят неведомо куда!
— Кого?
— Моего приятеля, например. Схватили и увезли. Только что!
— А что он сделал?
— А ничего! Всего-то подрался в холле. Без всякого летального исхода.
— А кого измудохал?
— Да одного гомика какого-то! Наверно, поделом. Только без матерков, ладно? А то я перестану беседовать. Не люблю матов.
— Ладно, не буду. А ты мне нальешь?
— Налью, конечно. Но веди себя хорошо. Тебя как зовут?
— Маруся.
— Ка-ак?
— Маруся, говорю. Чего ты испугался?
— Да нет, ничего… — мысленно крещусь я.
— А тебя как?
— Меня Костя. Вот я наливаю тебе половину. Посмотрю, как ты будешь себя вести. Если хорошо, я еще закажу. Мне не жалко, — вдруг становлюсь я разговорчивым. — Может, его выпустят. Надо подождать.
— Кого?
— Ну, приятеля. Костю.
— Он тоже Костя?
— Получается так. А ты Маруся. Получается очень много совпадений. Ты кто — поэтесса или… это самое… прозаичка? Я тебя хочу спросить: ты стихи пишешь или прозу? Или вообще ничего?
— Ну да! Думаешь, я шалава приходящая? Меня тут все знают. У меня три книжки стихов вышли.
— Много.
— Четвертая в наборе.
— Очень много. А чего ж ты, Маруся, сидишь одна и скучаешь?
— А пошли они все…
— Не матерись!
— Ладно, не буду. Ты, по-моему, не местный.
— Конечно, не местный. Заметила? Я от вас, местных, отличаюсь своей неиспорченностью.
— Какой забавный!
— А мне уже больше сорока лет, — сообщаю я и чувствую, что поездное трехдневное воздержание пошло на пользу: лимонная водка сразу, без колебаний бьет по моим мозговым центрам, преображая и приукрашивая этот шумный, дымный зал.
— А выглядишь моложе, — сомневается она.
— А потому что неиспорченный, как вы все здесь.
— А откуда ты?
Она ставит локти на стол — руки худые, в красных пятнах — сжимая в ладонях бокал.
— Я с Дальнего Востока. Иначе говоря, я дальневосточник. Но родился я в другом месте. Я родился…
— Давай выпьем, — перебивает она.
— Давай выпьем, согласен. Ешь тарталетку. Я могу заказать много тарталеток, если понадобится.
— А ты кто? Прозаик или кто?
— Я прежде всего человек, Маруся, неиспорченный, как все вы здесь. А уж затем я, конечно, нерядовой прозаик.
— А как фамилия? Я знаю?
— Наверняка знаешь. Но я не скажу.
— А моя Зубова. Слышал?
— Прости, никогда. Но ты можешь что-нибудь почитать… попозже. Давай, значит, выпьем.
— Давай, забавный, — страшно улыбается она.
Что ж это она во мне находит забавного, в серьезном нерядовом прозаике? Ну, ладно. Не буду выяснять.
— За твои стихи, Маруся, — предлагаю я тост. Она вдруг хищно ощеривается.
— Издеваешься?
— Нет. Почему издеваюсь?
— Здесь за чужие никто не пьет.
— А вот я хочу и пью.
— Ты не гад, я вижу. А эти все, — обводит она рукой зал, — подонки!
— Так уж и все? — сомневаюсь я.
— Все!
Я решаю не спорить. С поэтессами лучше не спорить. Они очень ранимые. Ну, в том смысле, что они очень ранимые. У них такие нежные, ранимые души, как пыльца на крыльях бабочек, даже у таких страшных, как Маруся. Вот именно.
Мы оба закуриваем. И Маруся — не моя утробная, внутренняя, а эта, живая, — с ненавистью говорит, глядя в зал:
— Твари!! Убила бы их! Я очень огорчаюсь.
— За что же, Маруся, ты их так не любишь?
— Вон ту светлую слева видишь?
— Вижу.
— Сука!
— О!
— А рядом с ней кругломордая, видишь?
— Вижу.
— Ух, блядь! Смоковница бесплодная!
— Ай-я-яй, Маруся! Нехорошо говоришь.
— Хочешь, я их сюда позову?
— Нет, не надо. Зачем нам в компании сука да блядь? Не надо.
— Они прибегут, только кликни. Знаешь, как они меня подсиживают? Ух, твари! А вон тот с ними, в курточке, видишь? Гомик и графоман, — злобно определяет она.
Куда же это я, интересно, попал, что за общество такое? И в самой Марусе что-то есть от Собакевича, думаю я огорченно.
— А ты хороший, — вдруг нежно произносит она, заглядывая мне в глаза.
— С чего так решила?
— Я людей понимаю. Ты только подсел, я сразу поняла. Закажи еще, а? Можешь?
— Могу, конечно. Заказать всегда можно. А тебе не хватит, Маруся?
— Эх, Витька, пить так пить! У меня жизнь такая, ты бы знал!
— А что такое?
— Мать у меня сука. Отец алкаш. Они меня из дому выкинули, как тварь. Я по квартирам уже два года ночую. А я Литинститут окончила, понимаешь?
— Да, несладко тебе. А мужа нет?
— Какой на хер муж! На хер мне мужики! Со мной одна падла жила да и та сбежала.
— Гадина! — говорю я убежденно, поняв свою ошибку.
— Вот такая, Витька, жизнь, — с горечью заключает она и вдруг я вижу, что по ее накрашенной, бугристой щеке катится слеза. Я поспешно кладу ладонь на ее руку.