Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Умываясь на грязной, запущенной кухне под рукомойником, я ставлю перед собой цель в ближайший час выбраться из дома художника. Коля Ботулу, думаю я, хорош в умеренных дозах. Его надо… как бы это сказать?.. умело дегустировать. Но тут же спохватываюсь и говорю себе: а ты ведь тоже не подарок, похмельная морда! Сильным иммунитетом нужно обладать, чтобы выдюжить с тобой рядом длительное время… некоторые невинные души прямо-таки заболевают и чахнут на глазах. Так что не будь судьей и не будешь, соответственно, судим. Уже то хорошо, думаю я, утираясь подозрительным полотенцем, что пробуждение сегодняшнее относительно легкое, без головокружений и сердцебиений, без сосущей тоски в районе пупка, где, кажется, размешается душа. Не иначе мой организм настроился на волну молодости, когда никакие бешеные гулянки не могли умерить радостной жажды жизни… вскакивал по утрам в промерзшей комнатухе своей, насвистывал, топил печь, пил крепкий чай и, обрядившись в унты, полушубок, солнцеподобную шапку, спешил по темной, трескучей от мороза улице в редакцию радио — деятельный, неистребимый, талантливый, мать-перемать!

А Ботулу невтерпеж, Ботулу зовет. Он сидит за столом в трусах и майке, жирненький, с брюшком уже… потомок охотников и оленеводов, разучившийся бросать маут-аркан, ставить чум, распутывать следы на снегу, продавший душу свою таежную дьяволу по имени Искусство. Опасное, ох, опасное знакомство свел, теперь уже до смерти не вырвется из этого капкана! А правильно ли — вот вопрос! — распорядился своей жизнью? По той ли пошел тропе, Николай Христофорович? Может, надо было тебе сидеть сейчас на верховом олене-учаге и перегонять многоголовое стадо из тайги на тундровые просторы, где не так донимает летний гнус, — покрикивать «хэ-хэ!», тянуть нескончаемую песню обо всем, что видят глаза, — о воле вольной! — и не знать ничего ни о выставках, ни о званиях, ни о славе бренной? Нет же, неодолимая дьявольская сила (знакома она мне!) привязала к холсту и кистям, поработила… За что же выпьем, Коля, за жизнь или ее отражение?

— А ты давай, — говорит он, сдвигая свой стакан с моим, — оставайся у нас, живи. Я за тебя похлопочу. Квартиру получишь. Девку найдешь, однако. Женишься. Чего тебе!

Эх, Николя, Николя, чудак! Кто же, какой безумец возвращается на круги своя? Разве в бреду горячечном, в беспамятстве…

— Дусю-то пригласи, — говорю я. — Все время ее игнорируешь. Нехорошо как-то.

— А пускай! — отмахивается он. — Дуське на работу идти надо. Она в интернате полы моет. Дуська! — кричит в другую половину дома. — Иди работай!

Крепостник, однако, какой… не замечал я за ним этого раньше.

— А сын у меня в институте, знаешь? — спрашивает Ботулу, разрывая зубами кусок вчерашнего холодного мяса.

— Ты говорил.

— В Ленинграде, в институте Герцена, — хвалится он, надуваясь.

— Стихи пишет. Я думаю так: поэтом будет.

— Молодец, однако.

— В меня пошел. Творческий. Я его маленьким на мороз выкидывал. Хорошо закалился.

— А это уж ты зря… Ты мне скажи, Николай, ты Лену Абрамову знал?

— Это какую?

— А ту, что в отделе культуры работала инструктором. Молоденькая была такая, с челочкой такой.

— А-а, Ленка! Она не Абрамова. Она Вычужанина. За пилота вышла. Тут она.

— Здесь?!

— А куда ей деваться? Ты пей, Юрка, чего не пьешь!.. А муж ее на материк улетел.

— Развелась, что ли?

— Ага, развелась. Пей, Юрка! Давай выпьем за мою выставку. Я скоро новую подготовлю. Видишь, сколько у меня картин? Я, Юрка, очень плодовитый.

— Молодец, однако. А Вику Дорожко — такую знаешь?

— Тут, тут! — сердится Ботулу на невнимание мое к его незаурядности.

Лена тут, Вика тут… а Лизоньки, значит, нету, думаю я несколько уже смутно. Приросли они, значит, к этой земле, как я к своей дальневосточной. Какой-то озноб проходит по телу при мысли, что могу их увидеть. Необычное ощущение… вроде как вспомнил я об умерших, канувших в Лету, а вдруг оказывается, что они реальные и достижимые и находятся на расстоянии протянутой руки. Надо смываться, думаю я, лихорадочно возбуждаясь, а Колю в экскурсоводы не брать, ни в коем разе! Вот на предполагаемой рыбалке он будет незаменим.

Но уйти пока невозможно. Хозяин мой, разомлев, расплывшись, решил показать мне по второму разу свои работы. Жирненький, низкорослый, в трусах и майке, он, установив очередную картину около стены, сам встает рядом, уперев руку в бок, — чванливый, важный — и кажется мне живописней своих полотен. А сами полотна… я поверхностный ценитель… что ж, много в них света и тьмы, одного длинного дня и одной длинной ночи, лиственниц, чумов, воды и неба…

— А мой портрет не сохранил? — спрашиваю я. — Помнишь в Харпичи?..

— Не, твой портрет я, Юрка, не сохранил, — отвечает он. — Его, однако, мыши съели.

— Вот спасибо, — говорю я. — Вот как ты меня ценишь.

Однако же это изобилие полотен, и намерение автора пойти по третьему кругу, и растущая по минутам его спесь начинают меня утомлять. Я наливаю в стаканы побольше, тяну его к столу.

— А что. Коля, — говорю, — хочешь послушать мой новый роман?

— Не, не хочу! — отвергает он.

— Нет, ты послушай! Очень интересно! Ты мне друг? Обязан послушать хоть начало.

— Давай выпьем, Юрка.

— Давай выпьем и послушай.

Пьем по полстакана — остатки — закусываем мясом. Я закуриваю, а Ботулу ложится на кровать. Он недоволен, но подчиняется. Машет мне оттуда рукой: мол, валяй, начинай! Вроде старт дает оленьим гонкам.

Я достаю из сумки рукопись. Листаю, приступаю. Расчет мой верен. На пятой уже странице Николай Христофорович храпит, булькая губами. Такого быстрого эффекта я, признаться, даже не ожидал. Замечательно, однако, снотворный роман написал Теодоров!

Но зато теперь я могу уйти куда пожелаю, благо и жены Дуси уже нет в доме. Нетерпение, азарт охотничий чувствую я, словно вступаю в богатые угодья… считай, Лиза, это художественной метафорой.

Та же, ей-богу, та же, что и была, таежная столица! По тем же скрипучим деревянным тротуарам иду, мимо тех же одноэтажных, темных от времени домов, мимо той же почты, той же школы-интерната… мимо таких же, как прежде, отощавших за зиму поленниц вдоль заборов… собаки те же, верней, потомки тех, но такие же пушистые, остромордые лайки, которые, знаете, умеют, склонив голову набок, смотреть по-человечески умно и теряют благодушный облик в пору кровавых своих свадеб, вот они самые… тот же сильный блеск широкой воды, тот же деревянный спуск к реке… и получается вроде бы так, что все здесь долгие годы пребывало в здоровой неизменности и сохранности, замирая зимой и пробуждаясь лишь летом… тревожно и радостно от такой узнаваемости!

Закурю. Да, закурю, чтобы успокоиться, и лишь затем войду в это приземистое одноэтажное здание, громко именуемое в мое время Домом радио. Так. Покурил. Утихомирил сердце. Вдох-выдох. Шагай, Теодоров! Крепко опоздал ты, однако, сегодня на работу. Сейчас получишь начальственный втык.

Длинный коридор, а по сторонам его кабинеты. Мой — первый слева, и я заглядываю туда.

— Здравствуйте! — говорю каким-то тонким, бабьим голосом. Одна незнакомая женщина — молодая — разговаривает по телефону. Другая незнакомая — пожилая — поднимает на меня от бумаг отсутствующий взгляд.

— Здравствуйте, — откликается. — Вам кого?

— Да мне, собственно… Сейчас разберусь. Вы пишите пишите! — разрешаю я ей, входя.

Налево через дверь смежный кабинет, распивочный кабинет Толи Флеймана, и я заглядываю туда. На месте Толи, за его столом сидит и подкрашивает губы, глядя в зеркальце… да, Лиза, да, — молодая девица! Ну, не виноват я, хоть убей, что тут такой женский накопитель.

— Здравствуйте, — говорю я.

Она прячет зеркальце в ящик стола.

— Здравствуйте, — отвечает.

Ничего девица, не уродливая девица, вежливая. «Здравствуйте», — вежливо отвечает. Сейчас должна спросить: «Вам кого?»

— Вам кого?

— Да мне, собственно… Сейчас разберусь. Вы продолжайте… это самое… краситься, — разрешаю я. И мимо нее подхожу к двери еще одного кабинета (такой тут у нас лабиринт!). За ней (по старому летоисчислению) должен сидеть пьяный в сиську, главный редактор наш Неклесса Геннадий Кузьмич. Но там за его столом восседает старая, очень-очень старая, но, пойми меня правильно, Лиза, женщина.

36
{"b":"161813","o":1}