В 1545 году члены секты водуан из Дофине и Прованса, примкнувшие к Реформации и увлекавшиеся иконоборчеством, допустили ряд явных перегибов. Король обрушил на них мощь армии, предавшей их земли мечу и огню. За несколько недель солдаты награбили и разрушили больше, чем еретики за 10 лет. Несколько месяцев спустя после смерти Лютера в городе Mo отправили на костер 14 протестантов, обвинив их в извращении таинства причащения.
Со смертью Франциска I, последовавшей 31 марта 1547 года, репрессии не кончились. Его сын Генрих II продолжил их с еще большей энергией. Скандальная связь короля с Дианой де Пуатье, известная всей Франции, заставила советника Анна дю Бура взять на заседании парламента слово и во всеуслышание сказать то, о чем остальные только шептались: «Справедливо ли осуждать людей, которые идут на костер с именем Иисуса Христа на устах? Справедливо ли карать их, как не карают даже прелюбодеев?» Смелость дорого обошлась дю Буру — он и сам отправился вслед за теми, чью жизнь пытался защитить.
Поначалу Кальвин отнесся к Лютеру с горячим восхищением. Даже самые грубые выходки последнего казались ему «святым упрямством», «святым бахвальством», «святым чванством». Позже он объявил Лютера «новым папой», что отнюдь не равнялось комплименту. «Раздражительность Лютера, — писал он Буллингеру, — совершенно невыносима. Самолюбие не позволяет ему признаваться в своих недостатках, и он терпеть не может, когда ему противоречат». А вот что он писал Меланхтону: «Каким приступам гнева подвержен ваш Перикл! Признаюсь, мы многим обязаны ему, и я только радовался бы росту его авторитета, если б он научился владеть собой... Плохо дело, когда одному человеку позволено больше, чем всем остальным, особенно плохо, если этот человек не боится злоупотреблять своей властью. Я убежден, что, отрекаясь от собственной воли из страха обидеть одного из нас, мы подаем весьма дурной пример потомкам. Он груб, с этим согласны все, но самая грубость его приводит в отчаяние именно потому, что все кругом стремятся ему угождать». Затем настал черед расхождений богословского характера, коснувшихся проблемы предопределения, роли светской власти (Кальвин склонялся к идее теократии), но главным образом евхаристии. Когда Кальвин узнал, что Лютер предлагает совершать возношение даров во время причащения, полагая, что это позволит верующим поклоняться Телу и Крови Христовым, он с негодованием объявил, что «Лютер воздвиг идола в Божьем храме».
Таким образом, учение Лютера не застыло в неизменности, как того хотелось виттенбергеким ортодоксам. Распространяясь по миру, оно видоизменялось. Эти трансформации сами по себе доказывали католикам, что свобода толкования Писания губительна для единства Церкви, они ввергали в уныние Лютера и Меланхтона, они заставляли неофитов вступать в бесконечные споры и осыпать друг друга самыми страшными проклятьями, но вместе с тем они свидетельствовали, что дело, задуманное Лютером как свержение римской власти, живо, что раскол христианского мира стал свершившимся фактом. Скорбь «виттенбергского папы» по поводу распыления новой Церкви и его ярость против извращений его учения, которое он считал истинно христианским, не мешали ему наслаждаться мыслью, что отныне антихрист навсегда утратил власть над душами смертных в половине европейских государств.
8
СВЯТАЯ ХРИСТИАНСКАЯ ЦЕРКОВЬ
Червь проник в самую сердцевину плода. По мнению евангелистов, намеревавшихся вытеснить римско-католическую Церковь собственной Церковью чистого духа — святой христианской Церковью [28], главная опасность носила не внешний, а внутренний характер. Только Лютер продолжал настаивать, что нет врага страшнее Рима, что бояться надо возвращения к мессе и монашеским обетам, а вовсе не того морального разложения, что потихоньку пожирало изнутри дело его жизни. Новое учение помогло ему обрести душевный покой (так, во всяком случае, он утверждал устно и письменно), и 20-летний опыт борьбы с собой он полагал бесценным и для всех остальных. Лично для него новая религия была прежде всего фундаментальным жизненным принципом и лишь потом — реальной организацией, поэтому он не воспринимал в свой адрес никакой критики. «Сохранить твердость духа и утолить муки отчаявшейся совести, — поучал он гостей, собиравшихся у него за обеденным столом, — это стоит многих царств. Мир не задумывается над этим и смотрит на нас свысока. Нас именуют мятежниками, смутьянами, святотатцами, фальсификаторами и палачами христианской веры. На самом деле все эти определения имеют смысл только в миру, хоть и горько нам созерцать окружающую нищету духа».
Почему-то, когда юный брат Мартин возмущался безнравственным поведением римских прелатов, вину за эти безобразия он поспешил возложить на Церковь, но теперь, когда те же пороки, словно раковая опухоль, принялись разъедать уже его Церковь, виноватым оказался «мир» — мир в понимании св. Иоанна, отягощенный множественными последствиями первородного греха. Толпа ошибается, упрекая пастырей и паству новой Церкви. Источник зла — вовсе не он, Мартин Лютер, а сам сатана. Человек греховен изначально, так чему же удивляться, если сатана, не жалеющий сил, лишь бы навредить богоугодному начинанию, постарался внедрить в его Церковь свои гнусности и мерзости? Паписты верят в свободу воли, следовательно, их грехи непростительны и за все творимое ими зло они несут полную ответственность. Но для лютеран, признающих догмат о порабощенной воле, греха как такового не существует. Они — всего лишь жертвы, и Церковь их чиста.
«Мир, — вещал Лютер своим сотрапезникам, — считает себя раем, а Божью Церковь, Церковь Господа нашего Иисуса Христа сравнивает с ужасным чудовищем. Но ведь Церковь эта владеет всей чистотой учения и твердо защищает его. И потому в глазах Божьих она бесценна, любима и исполнена достоинства. И мы не должны обращать внимания на то, что думают о нас в миру, и не должны бояться того, что о нас говорят». Эта проблема настолько занимала его, что он обращался к ней еще не раз: «Многие люди относятся к Церкви как к громоздкому камню, споткнувшись о который легко переломать себе ноги. Они считают, что Церковь должна оставаться незапятнанно чистой, как Божий голубь, сияющий безупречной белизной. Перед Богом Церковь действительно такова, но здесь, в миру, она больше походит на своего Жениха Небесного Иисуса Христа, который, по словам Исайи, был самым жалким и презираемым из людей, снедаемым скорбями, мучимым болезнями и на вид таким безобразным, что люди закрывали себе руками лицо, лишь бы не глядеть на Него».
Но порой и он, не сдержавшись, с возмущением указывал на несоответствие между волей Христа, ясно выраженной в Евангелии, и моральным обликом евангелистов, вроде бы обязанных руководствоваться в жизни Христовыми заветами: «Миссия и все дело Христа состоят в том, чтобы в каждый миг нашей жизни сделать нас свободными от смерти и греха, сообщая нам Свою святость и Свою жизнь. Увы! На деле все происходит не так, и учение Христа до сих пор служило лишь усугублению хаоса в мире». Трагизм окружающей жизни он готов был объяснить приближением конца света. «В первые времена, когда только начиналась проповедь Евангелия, дело шло более или менее терпимо. Но теперь, когда исчез Божий страх, когда порок и бесчестье с каждым днем все громче заявляют о себе, когда продажность одних натыкается на глупость других, порождая лжеучения, чего, кроме светопреставления или иной катастрофы ожидать нам, в мерзостях своих докатившихся до предела?» «С той поры, как миру открылась евангельская истина, потрясшая его до основания, он трещит по всем швам, и близок час всеобщей погибели. Последний день, прихода которого мы ждем с таким нетерпением, уж недалек!» Порой он с беспощадной суровостью принимался бичевать грешников. Каждого, кто повинен в преступлениях против общества, следует «послать ко всем чертям, а прах отправить на свалку». Прихожан, забывающих ходить к причастию, надо «зарывать в землю, как собак». Что касается светской власти, то ей надлежит принимать принудительные меры к тому, чтобы все граждане исправно ходили к исповеди и изучали катехизис [29].