Его гибель не оставила Лютера равнодушным. «Вот чем закончилась слава, которой искали богохульствующие цвинглиане! Она обернулась позором!» Рассуждая о трагической судьбе Цвингли, он не мог не вспомнить анабаптистов: «На наших глазах Божий суд в первый раз покарал Мюнцера, а во второй — Цвингли. Не я ли предрекал, что Господь не потерпит столь нечестивого святотатства? Что ж, они получили то, к чему стремились!»
Дабы рассеять любые сомнения в умах своих сторонников, в марте 1528 года виттенбергский наставник опубликовал «Исповедь Мартина Лютера о святом причастии». Этот текст представляет собой подробное изложение лютеранского символа веры. Большая его часть посвящена борьбе с ересью внутри самого лютеранского учения. Мимоходом автор останавливается на божественной сущности Богородицы и непорочности зачатия Иисуса Христа, рожденного «без участия греха от Святой Девы Марии и Духа Святого». Христос, утверждает в этом сочинении Лютер, есть «единственный истинный Сын Господа и Девы Марии».
Здесь же он еще раз напоминает об отсутствии у человека свободы воли: «Мы — слепые пленники греха и дьявола, который побуждает нас мыслить и действовать в угоду себе». По-прежнему отрицает он пользу конкретных дел. Христианская любовь, пишет Лютер, «заключается в том, чтобы приходить на помощь всем страждущим, напитать алчущих, напоить жаждущих, простить своих врагов, молиться за всех людей и претерпеть тысячу земных страданий. Все это — добрые дела, чистые и святые, однако не они ведут к спасению. Единственный путь к нему — вера в Иисуса Христа».
Таким образом, в книге, написанной против Цвингли, Лютер вновь нападает на католичество. Он отрицает власть папы, по сравнению с которым бледнеют турецкий султан и все еретики вместе взятые, отрицает таинство покаяния и таинство брака, протестует против индульгенций, отрицает существование чистилища, отрицает культ святых и институт священничества. Мессу он называет «гнуснейшей из мерзостей». «Самые страшные мои грехи состоят в том, что я был святым монахом и на протяжении 15 лет, служа мессу, каждый раз оскорблял, гневил и причинял страдания моему возлюбленному Господу!» Он настоятельно рекомендует монахам бросать свои монастыри и «вступать в истинно христианские ордена», порвав с монашескими обетами. «В первые времена существования Церкви целибат действительно был похвальным явлением, но сегодня он превратился в гнусное преступление. Сегодня соблюдение безбрачия означает отрицание благодати Иисуса Христа». В заключение у него прорывается опасение. Что, если и его одолеют внутренние сомнения, не подвластные его воле, и он горько пожалеет о том, что покинул лоно прежней Церкви? «Если искус и страх смерти когда-либо заставят меня держать иные речи, пусть считается, что я ничего не говорил».
Даже в Виттенберге разнообразные отклонения от основного учения приняли характер массового явления. Даже Меланхтон, о котором в 1523 году Лютер говорил: «Я доверяю Филиппу ровно столько же, сколько себе самому», по целому ряду вопросов разошелся с учителем. Впрочем, он, не имевший собственного глубоко выстраданного учения и нередко менявший убеждения в зависимости от хода событий, всегда побаивался Лютера и при жизни наставника не спешил афишировать свои взгляды. Тем не менее в 1526 году он писал своему близкому другу Камерарию, что в Виттенберге нет ни одного человека, с которым Лютера объединяло бы полное единодушие. Меланхтон всегда считал, что Лютеру свойственно во всем хватать через край и неуступчивость его позиции в вопросах догматики наносит урон движению Реформации. «Меланхтон, — писал Деллинген, — видел свою задачу в корректировке тех утверждений Лютера, которые казались ему явным перегибом».
Действительно, во всем, что касалось фундаментальных принципов протестантизма, Меланхтон демонстрировал скорее умеренность. В вопросе о свободе человеческой воли он занимал промежуточную между Лютером и Эразмом позицию. На Аугсбургском рейхстаге Меланхтон предпринял попытку максимального сближения нового учения с католицизмом — и в итоге получил от Лютера строгое внушение. Впоследствии он осмелел до того, что выступил с критикой лютеровского определения евхаристии, но снова услышал в ответ грубый окрик. К 1535 году его расхождения с Лютером приняли необратимый характер, вплотную приблизив Меланхтона к Кальвину. Стремясь добиться официального признания своей точки зрения по этому важнейшему вопросу в области догматики, он потребовал созыва ассамблеи для его обсуждения «без пристрастия, лукавого мудрствования и давления чьего бы то ни было авторитета» (последнее — явный намек на Лютера). Помимо всего прочего Меланхтон не раз подчеркивал, что участие добрых дел так же необходимо для спасения души, как и вера. Отныне между ним и Лютером пролегла непреодолимая пропасть.
Лютер, однако, не торопился лично нападать на Меланхтона — то ли в память о старой дружбе, то ли не желая разжигать склоку внутри новой Церкви. С завидной ловкостью он предоставил сделать это другим, менее видным сторонникам своего учения. Так или иначе, но против еретика поднялась настоящая волна критики. В своих письмах Меланхтон жаловался, что каждый новый день приносит ему новых врагов. «Если им хочется, чтобы я расстался с ними, — делился он своими заботами с Дитрихом, — пусть только скажут, и я с удовольствием уеду». Чуть позже он признавался Буцеру: «Не без удовлетворения брошу я этот приют рабства, если в одном из приступов своей ярости Лютеру взбредет в голову меня выгнать». Он предчувствовал, что изгнания ему не избежать. Ландграфа Гессенского весть о взаимном неприятии этих двух деятелей приводила в отчаяние: «Если ссора между Лютером и Филиппом (Меланхтоном. — И. Г.) не прекратится, нам остается только уповать на милость небес. Что станет с нами? Что скажут паписты? Нет никаких сомнений, что при виде этого безобразного скандала огромное множество людей и вовсе отвратится от Евангелия».
Меланхтоном навязчиво владела мысль о единстве, без которого не может быть Церкви. Ради единства он готов был пожертвовать многими из своих идей. Низкий моральный облик тех, кто именовал себя евангелистами, серость и интеллектуальное ничтожество пасторов, бесконечные мелочные стычки между богословами будили в нем отвращение, но он ни на минуту не оставлял надежды по крохам собрать воедино новую Церковь. Лютера с его гордыней и твердолобостью он считал на это неспособным. «Что меня более всего неприятно поражает в Лютере, — писал он Эразму, — так это его привычка доводить до крайности и даже до чрезвычайной крайности любое свое начинание. Любая попытка заговорить с ним на эту тему не только не смягчает его, но заставляет изобретать нечто еще более крайнее, так что кажется, будто в этом изобретении крайностей и состоит его единственная цель».
В 1525 году он уже не скрывал огорчения. «Боже праведный, сделай так, чтобы Лютер умолк! Я надеялся, что с возрастом он станет мягче, но теперь вижу, что с каждым днем он делается все грубее и грубее». На протяжении последующих лет ему довелось наблюдать и за тем, как все больше слабел и впадал в уныние Лютер, и за тем, как торжествовал раскол. «Меня серьезно тревожат бесконечные жалобы Лютера на его несчастья, — писал он. — Он перестал походить на себя самого, он сломлен разными писаниями, которые никак не назовешь достойными презрения. Мне искренне жаль его, и я глубоко удручен всеобщим разорением Церкви».
В конце концов он пришел к выводу, что причиной разногласий и догматического, и дисциплинарного характера стало отсутствие высшего авторитета. Целый ряд людей присоединился к Лютеру «из одного желания разделаться с епископами. Они получили свободу, но не сумели извлечь из нее ничего хорошего для собственного будущего. Во что превратится Церковь, если в ней изменятся все прежние обряды, если не станет ни прелатов, ни надежных вожатых?» Дошло до того, что он советовал создать «папскую монархию», без которой невозможно достичь «согласия в учении». Разве не дерзостью звучало такое его утверждение: «Главенство папы и авторитет епископов неоспоримы»? Он не побоялся высказать эту мысль самому Лютеру, с которым когда-то в один голос поносил папу римского, именуя его антихристом: «Все наши осуждают меня за то, что я предлагаю восстановить правомочность епископского суда. Народ, привыкший к вольнице, не желает снова ощутить на себе гнет, который один раз уже успел сбросить; в имперских городах один намек на такое подчинение вызывает ненависть. Происходит это потому, что ими движет не дух религиозного учения, но дух Империи и свободы». Между тем, признавая как высший авторитет имперскую власть и свободу, они отрицают оба «величайших сочинения Реформации» — «Обращение к дворянству немецкой нации» и «Христианскую свободу».