Он подходит к столику в углу, где машинист пишет что-то, наклоняется над его седой головой и кричит ему в ухо:
— Макар Павлович, я влюблен!
— Что, красивая девушка?
— Ничего!
Вот что кричит Фалк в клокочущем цехе глухим волнам железных шумов и бежит назад, к своим машинам.
* * *
Утром реб-зелменовский двор был придавлен тяжелым молчанием, наплывшим на него черной тучей.
Фалк, только что пришедший с работы, невыспавшийся, ходил по двору и искал человека, который объяснил бы ему причину этой немоты. Все только печально качали головой.
Он остановил Вериного сынишку в юфтовых сапогах выше пупа:
— В чем дело?
— Ничего. Дедушка Юда умер.
На рассвете один еврей принес в реб-зелменовский двор узелок, вошел и положил его Цалке на стол. При этом он ничего не сказал. В узелке были очки в медной оправе, старый талес и пара сапог.
Вот что, значит, осталось от дяди Юды!
Люди молча заходили к Цалелу в комнату, становились вокруг стола и смотрели грустными глазами на принадлежавшие человеку до последней минуты вещи. Цалел сидел бледный, стекла очков у него помутнели, сидел и барабанил пальцами по столу.
Все были удручены.
— Цалел, может быть, ты хочешь чего-нибудь поесть?
— Что ты так убиваешься, Цалел?
— Цалел, может быть, ты отсидишь шиве?
Последнее спросила с большой осторожностью тетя Неха. Зелменовы сидели молча, тише воды, со слезами на глазах.
И тут вдруг ворвалась в дом расстроенная Хаеле дяди Юды. Никому не сказав ни слова, она схватила со стола развязанный узелок и, бросая сердитые взгляды на Цалку, пошла к двери. У порога она повернулась ко всем и крикнула:
— Вот еще!
Было похоже на то, будто из дома вынесли покойника. И в самом деле — бедная Хаеле, несомненно, имеет больше прав на наследство отца, нежели Цалка. В конце концов, Цалка — холостяк.
Тетя Неха, которая следит за тем, чтобы не дошло, не дай Бог, до срама перед людьми, тут же наклонилась к Цалке:
— Что ты так волнуешься? Известно, что отец любил Хаю больше всех своих детей.
— Нет, как раз неизвестно! — поднялась вдруг женка дяди Фоли, даже побледневшая от этого свершившегося на глазах у всех преступления.
Цалел сидел подавленный. Он опустил голову, а женка Фоли уже стояла посреди комнаты и с пеной у рта указывала на него:
— Вот кто наследник!
Мужчины, конечно, сразу заткнули бабам рты.
Тетя Неха тоже замолчала, боясь этой злючки. Тетя Неха не ожидала, что на Цалкиной стороне выступит такая мощная сила.
Но чтобы ни в коем случае не допустить ссоры в семье, все тут же разошлись и решили не упоминать о смерти дяди Юды: он не умирал.
Но разве можно заглушить скорбь и разве можно запретить дочери горевать?
Наверху в каменном доме Хаеле дяди Юды принялась отдавать должное своему умершему отцу.
В домах тогда побросали все дела, дабы не осквернить этот час.
Сначала Хаеле упала в обморок. Реб-зелменовский двор оцепенел от ужаса. Люди бежали с кружками воды, носили банки варенья, покуда сверху не дали знать, что Хаеле уже немного пришла в себя.
Потом она плакала. Это был плач покинутой сироты, который может растрогать даже камень.
Внизу, в домах, сидели со слезами на глазах, и почти все зарыдали, когда Хаеле наконец спросила с отчаянием:
— Отец, на кого ты меня покинул?
Потом она стонала.
Женщины молча, внимательно прислушивались к последовательному ходу оплакивания отца. Все шло благополучно. И когда сверху стоны посыпались, как осколки кирпича, они с большим знанием дела принялись одобрительно кивать головами, восхищаясь:
— Благородно с ее стороны, очень благородно!
Потом Хаеле онемела от боли. Но вот ей сделалось немножко легче, она потихоньку встала с кровати и, качая головой, дала мальчику надеть дедовы сапоги. И когда Берин парень ковылял потом по двору в юфтовых сапогах дяди Юды, доходивших ему почти до живота, Хаеле смотрела сверху из окна, смотрела на эти сапоги и тихо рыдала.
Этого плача никто уже не слышал. Она плакала о том, что пара сапог переживет человека и что отец, в сущности говоря, умер одиноким.
А потом Зелменовы услышали, как она сказала своим обычным голосом:
— Гершка, посмотри у тети — нет ли там нашей кошки?
Вот тогда Тонька слезла с кушетки. Эта девица и вправду не любила реб-зелменовский двор и его повадки. Она открыла форточку на залитую солнцем улицу.
«И ради чего, — думала она, — я мчалась сюда за тысячи километров? Какая глупость!»
Она позвала Фалка:
— Иди посмотри, кто у вас дома.
— Никого нет.
— А этот, с Украины?
— Тоже нет.
— Кто он такой, — спросила она, — мостильщик или портной?
И они пошли посмотреть, что там делает этот гость с Украины.
Двор томился в скорбном молчании. Был мягкий весенний день, пахло ромашкой. Из сада, принадлежавшего раньше Янкеву Боезу, доносился запах яблоневого цвета.
Маленькие реб-Зелмочки в одних рубашонках валялись в канавах и грызли куски штукатурки с облупившегося каменного дома.
Два теневых треугольника ложились от домов на солнечную ширь двора.
— Слушай, Тонька, это правда, что ты читала Гегеля?
Она не отвечала.
У дяди Ичи в доме еще по-зимнему серо. Здесь застыло что-то оставшееся от прежней жизни.
В комнате протянуты веревочки, но на них ничего не висит. Со стены над комодом глядит с мизраха [21]пара темно-красных оленей, вышитых шерстью, — память о красивой молодости тети Малкеле.
И мостильщик здесь тоже оставил запах — запах деревенской клуни.
— Открой сундук, — говорит Тонька. — Оставь в покое!
— Почему это оставить в покое?
Тонька как-то странно посмотрела на него. Они заперли дверь.
Потом Фалк битых два часа трудился над сундуком. Не иначе как он был из камня. Фалк утирал пот, поплевывал на ладони и с тупым топором дяди Ичи в руках метался вокруг ящика, обитого со всех сторон железом.
Не иначе этот сундук был из стали! Тогда Фалк разозлился и стал садить топором куда попало и колоть сундук, как обыкновенные дрова для печи.
— Не ломай, ты!
Фалк, разгорячившись, крикнул:
— Отойди!
Он высадил одну из стенок сундука.
Из него выперли внутренности. Какой-то блестящий твердый предмет. Фалк вытащил его. Это была сахарница из чистого серебра. Парень оглядел ее со всех сторон и, не зная в точности, что это такое, повернул голову к Тоньке:
— Наверное, спекулянт, а?
Фалк лежал на полу и, засунув руку в сундук, выволакивал оттуда какое-то странное, старомодное добро. От этого ящика несло чем-то тухлым, как из деревенской клуни.
Тонька наклонилась.
Фалк высвободил из тряпья медный пузатый кувшин с узким горлышком — точно какая-то церковная утварь.
На полу уже было навалено, как в антикварной лавке: сахарница, шелковый талес, две открытые, устланные бархатом шкатулочки, в одной — браслет, в другой — золотое кольцо. Тут же были часы в полотняном мешочке, халеф в футляре, серебряные ложки, подкова, пасхальный бокал, молитвенник для женщин в коричневом кожаном переплете с медной застежкой.
— Кулак! Поймали кулака! — бормотал Фалк.
Но вот он выгреб из сундука тяжелый, заплесневевший ботинок, перевязанный бечевкой. Старый ботинок был будто налит свинцом, он не удержался в руках у Фалка, упал, и во все стороны разлетелись со зловещим звоном желтые царские империалы.
В один миг Фалк был уже на ногах. Он был бледен. Ему показалось, что вот это и есть корень зла.
— Золото? Как низко может пасть человек!
Оба Зелменова, когда учились, сдавали раздел «Деньги» (Фалк сдал на «неуд»), изучали денежные теории начиная от Адама Смита и до новой денежной системы Советского Союза, но, кажется, только сейчас, в этом ботинке, они эти «деньги» увидели своими глазами.
Оба испытывали неясный страх перед золотом, отвращение к далекому, мерзкому существу, которое ползет, шевелится и в котором все еще бьется пульс капитализма.