Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но вот ведь в чем дело, сказал я. Созерцать не значит созидать. Это нас никуда не приведет.

А Хиксон говорил Коукер:

—Давайте оставим на время вопрос о стоимости картин; главное, что они вообще не являлись собственностью Джимсона или миссис Манди. Они были конфискованы для покрытия долгов. Если вы подождете минуту, я покажу вам документы.

Я отошел от них подальше. Не хотел, чтобы меня прерывали. Слишком ответственный момент. Да, сказал я себе, кажется, я что-то схватил. Созерцаешь всегда извне. Созерцание по ту сторону событий. Спиноза и был сторонний созерцатель. Он не понимал, что такое свобода, а это значит — он не понимал ничего. Потому что, сказал я себе, все больше волнуясь, ведь я уже видел, к чему это все ведет, — свобода не по ту, а по эту сторону. Внутри того, что вовне. И даже такой философ, как Бен Спиноза, не может судить о тридцатом веке, глотая стекольную пыль пинтовыми кружками. Это неверный подход.

А вот старый Билл Блейк, этот чертов англичанин, понимал, что такое свобода, и еще как понимал; поэтому-то вся его заумь проникнута истиной. И хотя он и бывал порой потусторонним, он никогда не находился вне того, что внутри. Если хочешь поймать этого старого крота за работой, надо копать поглубже.

Хиксон рассказывал Коукер о распродаже, верней, раскраже, или как там это назвать.

—Конечно, продажа картин Джимсона в глухой девонширской деревушке дала бы всего несколько шиллингов, поэтому, когда миссис Манди обратилась ко мне с просьбой...

Я еще раз прогулялся по комнате. Это была длинная комната. Я очутился в дальнем ее конце; повсюду стояли столики, уставленные золотыми табакерками с эмалью, с алмазами и рубинами, расписанные Буше и иже с ним. Безделушки.

А что мы находим внутри? — спросил я себя. Труд. Вечный двигатель. Что-то, что никогда не стоит на месте. Держись за это, старина, ведь на этом строится жизнь. Это имбирь в имбирном прянике. Это яблоки в яблочном пироге. Это скок-поскок у кузнечика. Это взбрык у коня. Это творчество. Вот мы наконец и у цели. Стоп. Приехали. Прямо к моей распроклятой картине.

Я упорно глядел на табакерки, чтобы не видеть, какие яростные взоры мечет на меня Коукер и как делает знаки своим парадным зонтиком. С «Грехопадением» у меня вышла осечка, сказал я себе. Оно не стреляет! Вещица для созерцания. Не проникает до нутра. Даже по сравнению с Сариной спиной на той картине. Это не событие. Так, званый чай.

А что происходит, спросил я себя, поворачиваясь задом к Коукер и вперившись левым, лучшим своим глазом в миленькую маленькую Леду кисти Натье {22}, что происходит с девушкой, когда она падет впервые? Что происходит каждую ночь с тысячами Адамов и Ев под ивами, или под пальмами, или еще где-нибудь? То, чего уж никак не назовешь званым чаем. Это не наслаждение, и не покой, и не созерцание, и не отдых, и не счастье — это грехопадение. Падение. В глубокую яму. Земля разверзается — и ты кувырком на дно. Если только, конечно, не умеешь летать. Не сможешь подняться на крыльях.

На бюро-буль лежала книга для посетителей в красивом сафьяновом переплете, а рядом чернила и ручки. Я вырвал несколько чистых листов в конце книги и отнес их на столик, туда, где было всего светлей. И стал набрасывать фигуры, которые возникли у меня в голове. Еву под ивами. И вечно юную деву Утун. Нетленную невинность, которая не мыслит зла. Да, подумал я, снова Билли. Вручает мне истину. Даже если я не хочу брать ее. Ведь это он и говорил всю свою жизнь. Слеза — оружие духа. И радость. Мудрость прозрения. Пророческое око в чреслах. Вспышка духовного начала. Разрази меня гром, думал я, коли не так. Созидание радости. Радости, которая всегда нова, потому что созидание ее непреходяще. Озарение в каждом новом падении.

Утун в печали своей бродила

По долинам Люты и просила у цветов утешенья.

И так сказала лучистой ромашке долины Люты:

«Кто ты? Цветок? А может, ты нимфа?

Порою вижу тебя цветком,

Порою — нимфой. И вырвать не смею тебя

из влажной земли».

Долина Люты — это долина желания; а цветок ромашки — девственность Утун.

Я взял другой лист и разрешил руке гулять, как она хочет. Почему-то у бедной Евы — Утун голова оказалась чуть не больше туловища и короткие толстые ножки, и почему-то она зажимала уши руками. Разве, чтобы не слышать Хиксона и Коукер, которые все больше входили в раж.

Ну, а теперь, сказал я себе, слово за ромашкой. Золотая нимфа ответила: «Сорви меня, о кроткая Утун».

Распустится другой цветок, ибо дух наслаждения нетлен.

А ведь это, сказал я себе, было еще до Грехопадения, еще до того, как невинность уступила вожделению и познала самое себя. В следующем четверостишии Утун — Ева, она же Женщина, которая была, есть и будет, срывает цветок, говоря:

Из влажной земли тебя вырываю,

Мой нежный цветок, чтоб ты запылал меж персей

моих.

И этим я знак подаю, что следую зову души.

Другими словами, зову пылкого Бромиона, ее возлюбленного, духа вожделения.

Бромион распахнул ее тело громами, и дева

на бурном ложе,

Обессилев, лежала и вскоре грома заглушила

стенаньем.

Почему-то я нарисовал Бромиона похожим на гориллу, с глазами как у лемура и в толстых роговых очках. Я делал его синими чернилами. Типичный комический персонаж. Пришлось взять чистый лист и начать все сызнова.

Хиксон и Коукер кончали подсчеты.

— Да, — говорил Хиксон, — я думаю, Джимсон получил от меня в конечном итоге около трех тысяч фунтов. Я долгое время выплачивал ему по два фунта в неделю, не имея перед ним абсолютно никаких обязательств...

Это ты так считаешь, старина, подумал я, а не грех бы давать и по пять. Но я не желал встревать в глупый спор. На моем крючке билась рыбка покрупней. Я убрал со стола еще несколько табакерок и разложил бумагу.

В чем суть, сказал я себе, стряхивая с пера чернильную кляксу и плюнув в нее, чтобы лицо Бромиона вышло нужного мне оттенка. В том, что дух невинности, дух целомудрия не может быть уничтожен, пока он свободен. Он будет вновь и вновь возрождаться в первозданной непорочности. Непорочности духа, которая не дает нам утратить свежесть восприятия жизни. Не дает привычке заслонить чудо любви.

Вот почему непорочная Утун не понимает ревности Теотормона, воплощающего ее чистоту, всечеловеческую Чистоту, Теотормона, который сомкнул свои черные ревнивые воды вокруг виновной в грехопадении пары.

Теотормон — это и ревнивый цветок «не тронь меня» на лоне Утун, которому ненавистен Бромион — ее вожделение.

Утун не плачет, плакать не может! Не идут у ней

слезы.

«Ради всего святого! Владыки гремящего неба,

Оскверненную грудь растерзайте, чтоб отразился

Теотормона образ в прозрачном и чистом сердце».

Низринулись с неба орлы, грудь ей растерзали.

Теотормон улыбнулся — ее душа улыбнулась.

Словно ручей, возмущенный копытами стада,

снова весел и чист.

И вновь взывает Утун:

Отчего мой Теотормон, рыдая, сидит на пороге?

Взываю: встань, Теотормон, ибо пес деревенский

Лаем встречает день, и прервал соловей свои стоны,

Жаворонки в хлебах шуршат, и с охоты ночной

Возвратился Орел, и клюв золотой устремил

на Восток.

Встань, мой Теотормон, я чиста.

Бежала злая ночь — тюремщица моя.

Ночь приняла в моих глазах очертания Австралии. Внутри этого темного пятна Утун и ее горилла, то есть Ева и Адам, слились в славную компактную массу, а древо познания с красным стволом и ветвями и синими листочками осыпало их ливнем слез и красных яблок. Я не понимал, зачем мне понадобились слезы, пока не вспомнил про рыб. Ну конечно, сказал я себе, тут нужен мелкий симметричный узор, чтобы подчеркнуть массивность крупных форм.

вернуться

22

Натье Жан Марк (1685—1766) — французский живописец, создатель мифологических портретов.

34
{"b":"160626","o":1}