Как ни мало пространство — пусть меньше,
чем шарик крови, —
Оно распахнуто в вечность, чья тень —
земля в цветенье.
—Что? Что?
—Не перебивай. Это значит, что и кувшин может стать дверью, если знаешь, как ее открыть. И воображение открывает ее перед тобой. Ты начинаешь испытывать те же чувства, что все женщины, которые жили, живут и будут жить на свете, ты чувствуешь то же, что чувствуют они, оставшись наедине с собой в каком-нибудь укромном, недоступном чужому глазу уголке, когда они моются, вытираются, одеваются, осматривают себя и любуются своей красотой за закрытыми дверьми. Тогда остается одно — чувства женщины, ее прелесть и ее придирчивый взгляд.
—Да, на ее месте я бы тоже задумалась, при таких-то ногах.
—Эти ноги прекрасны.
—Ну, так верно, Кот в сапогах был не кот, а слон.
—Я тебе не про модель, глупенькая, а про картину. Эти ноги божественны, это идеальные ноги.
—Ради Бога, если они вам так нравятся.
—Эх, дать бы тебе, Коуки! Ты и фонарный столб с ума сведешь.
—Что я такого сказала? Разве я сказала, что это плохая картина? Я всегда говорила, что вы свое дело знаете. Стала бы я иначе возиться с вами? Очень надо. Да я бы запихала вас в первую попавшуюся урну.
—Женщин учить бесполезно.
—А зачем вам меня учить?
—Я хочу научить тебя счастью.
—Велико счастье — смотреть на жирную шлюху в ванне. Я не мужчина.
—Нет, ты просто упрямая дура, черт тебя подери!
—Хватит, пока не сказали чего похуже.
Я кинулся на нее, но она подняла кулак, и я одумался. Ушел от греха в другой конец комнаты. Злости как не бывало. В этом преимущество Коукер. С ней шутки плохи. Если на нее замахнешься, она ударит первая, и пребольно. Поэтому, когда имеешь с ней дело, держишь себя в руках. Так безопаснее. Лучшего друга у меня не было.
С другого конца комнаты Сара выглядела иначе. Явственнее стала композиция. Куда лучше, чем я ожидал. Но до моих нынешних картин далеко. Да, подумал я, это шедевр в своем роде. В своем, но не в моем. Это настоящая живопись. Но масштабы ее малы. Лирика. Импрессионизм. А что там ни говори, эпос больше лирики. Шире и глубже. Любая из моих фресок — более значительная вещь.
Вошел Хиксон. Хиксон постарел с тех пор, как я его видел. Маленький, сухонький, черный костюм висит на плечах, как на вешалке. Жучок-торчок на кривых лапках. Голова вытянута вперед, словно слишком тяжела для него. Длинное белое лицо, все в печальных морщинках, как у больной ищейки-альбиноса. Большая лысая голова и два пучка белой шерсти. Глаза как две наполовину высохшие капли кислоты. Перекатил их на Коукер и снова на меня. Затем чуть приподнял руку и дал мне ее пожать. Все равно что подержаться за кусок сала от окорока.
—Мисс Коукер, — сказал он; голос тонкий, бесцветный, словно химикат, выдавленный из горла жестоким горем. — Джимсон. Рад вас видеть.
—Как поживаете, мистер Хиксон?
—Вы пришли насчет тех Джимсонов, которых я купил в двадцать шестом году? — Он так часто вздыхал, что его с трудом можно было понять.
—Именно, мистер Хиксон,— сказала Коукер,— и если вы не возражаете, я сяду.
—Ах, да, — вздохнул он. — Садитесь.
Мы все сели.
—Мы виделись с миссис Манди во вторник, и она подписала бумагу насчет того, что она не имела права распоряжаться картинами.
—Да, она говорила мне.
—Уже успела? Когда?
—Во вторник. По телефону. Мы с миссис Манди старые друзья.
—Я так и думала, что она ведет двойную игру. Но у нас есть бумага, мистер Хиксон. Мы, само собой, не хотим поднимать шума. Мы бы предпочли прийти к соглашению без всяких там адвокатов; не правда ли, мистер Джимсон?
Но я почуял, что пахнет порохом, и прикинулся, что не слышу. Встал с места и снова принялся рассматривать Сару.
—Прекрасная вещь, Джимсон. Лучшая из ваших вещей, — сказал Хиксон.
Но я сделал вид, что не слышу. Меня все это не касалось. Мне хотелось рассмотреть картину. Она удивила меня. Особенно спина и плечи. Сара на картине протягивает руки вперед. Торс не виден. Лишь левое плечо и верхняя часть руки, кусочек спины и бок.
Коукер снова толковала о бумаге и расспрашивала Хиксона, сколько он заплатил за картины на распродаже.
—Видите ли, было несколько распродаж. Миссис Манди оставила несколько полотен у знакомых...
—Не сомневаюсь. Но за все чохом...
—Семьдесят за первые две, затем сорок пять... пожалуй, около трехсот фунтов... Долги Джимсона значительно превышали четыреста фунтов.
—А сколько сейчас стоит эта? — тыча зонтиком в Сару.
Хиксон пожал плечами и сделал такую мину, словно ему за шиворот опустили кусочек льда.
—Кто знает?
—Пятьдесят тысяч фунтов? — сказала Коукер.
—Вряд ли. Может быть, когда-нибудь она и будет стоить столько. Все, что я могу сказать, сейчас я не отдам ее и за пять тысяч.
—А вам она сколько стоила? Пять монет?
—Шестнадцать картин за триста фунтов. Приблизительно девятнадцать фунтов за каждую.
—Миссис Манди сказала — семнадцать.
—Всего их было около двадцати, но миссис Манди пожелала оставить у себя несколько холстов, и я согласился на это.
—Вы слышите, мистер Джимсон?
Но я не отрывал глаз от Сары.
—Девятнадцать фунтов за каждую, — сказала Коукер. — Девятнадцать фунтов за такую большую картину, — указывая на Сару у ванны. — Да тут одна рама дороже.
—Это очень красивая рама. Она обошлась мне в сто пятьдесят фунтов, и это еще дешево.
—Мистер Джимсон обошелся вам куда дешевле, а у него нет ботинок на ногах. Даже бродяга не назовет эти обноски ботинками.
Хиксон снова сморщился. Как белый попугай в смертельной агонии.
—Что вы на это скажете? — сказала Коукер. И снова повернулась ко мне. Но я вильнул в сторону и пошел в другой конец комнаты. — Перестаньте гулять взад-вперед, мистер Джимсон,— сказала она мне, — подойдите сюда и покажите ваши ботинки.
Но я был поглощен Сариным левым плечом. Плечом той руки, в которой она держала полотенце. С правого верхнего угла на него падал свет. Показывал лепку. Тонкая работа. Я не думал, что был способен на это пятнадцать лет назад. Особенно местечко между бицепсом и трицепсом, где прикрепляется дельтовидная мышца. Прекрасно написано. Почти так же прекрасно, как сама рука. Это красивая часть руки у любой женщины, а у Сары она была так хороша, что хотелось плакать... или смеяться. Поражаться величию и милосердию Божьему. Как сказал бы мистер Плант.
Коукер и Хиксон заговорили более доверительно. Я услышал, как Хиксон сказал:
—Мне кажется, вы не вполне уяснили себе положение, мисс Коукер.
Я перешел в другой конец комнаты. Взглянуть на Сару под новым углом. И представил себе руку Коукер для сравнения. Да, подумал я, предплечье у Коукер — просто чудо. Но плечо чересчур мускулисто. Чересчур анатомично. Плечо мужчины. И прямо на сгибе след от оспы. Как фабричное клеймо. Будто нарочно. Росчерк с завитушками на подлинном шедевре. Дилетантизм. У Сары слишком развито чувство прекрасного, чтобы она позволила сделать себе прививку. На руке или в другом месте. У нее видение художника, пусть даже единственный ее объект — она сама. Ее плечо чисто, как у младенца, а ложбинка под дельтовидной мышцей прекрасна, как покрытая снегом долина в Даунсе. Да, мистер Плант, сказал я, да, глядя на нее, мистер Спиноза мог бы восславить Бога за то, что он живет на свете, хотя его легкие были пропитаны стекольной пылью.
—Мистер Джимсон, — сказала Коукер громко, слишком громко для хорошего тона.
Но я глубоко задумался над весьма важными вопросами. Любой, кроме Коукер, догадался бы об этом по моему отсутствующему взгляду. И по тому, как я склонил голову набок. Я был глух к внешнему миру. Да, сказал я себе, когда видишь такую вот стихийную вещичку, бабахаешься лбом о жизнь. А жизнь — это Красота и так далее и тому подобное. Так что ваш Спиноза, мистер Плант, был не такой уж дурак, когда говорил, что толковать о справедливости — глупо. Достаточно жить... и созерцать величие и нетленность Божьего мира. Это и есть счастье. Это и есть радость. И я воспел аллилуйю Сариному плечу. Трубный глас во славу Господа Бога и самого себя. О да, мистер Плант, тут я не спорю, старый Бен знал неплохие трюки... у него был не один козырь про запас.