—Знаешь, Галли, нянька, бывало, глаз от них оторвать не могла, когда я кормила. Мне даже не по себе становилось. Она уверяла, что ни у кого не видела грудь такой красивой формы. А она-то их столько перевидала на своем веку! Сотнями. Как скотник кормовую свеклу.
—Взгляни на эту жилку. Какой мазок! Нет, черт возьми, чем-чем, а кистью я владел.
—Мистер Хиксон тоже так считает. Он говорит, что у тебя был удивительный дар и что ты только раз сумел использовать его до конца — когда написал мой портрет. Ничего лучше «Ванной» ты не написал.
—Ты хочешь сказать, ничего забористее.
—Если ты не написал бы ничего, кроме этой картины, ты все равно остался бы жить в веках. Это мистер Хиксон мне сказал.
—Если бы я ничего больше не написал, Сэл, лучше бы мне быть не художником, а фабрикантом губной помады.
—Никогда не забуду, с каким нетерпением ты срывал с меня платье, и я никогда не знала зачем — то ли положить меня на постель, то ли посадить перед мольбертом. Ты очень любил рисовать меня, Галли. Ведь правда?
Она стояла — циклоп с заплывшим глазом — и не могла налюбоваться на свое изображение. На щеках ее были следы слез.
—Ты, верно, каждый вечер глядишь не наглядишься на свой портрет, Сэл. Смотри-ка! Даже углы замусолила.
Она покачала головой:
—Я и думать о нем забыла.
—Ну-ну, Сэл. Ври, да знай меру.
—Раньше я, бывало, нет-нет да взгляну на него. Чтобы вспомнить счастливое времечко. Но с тех пор, как я живу здесь, — ни разу. Не до портрета мне.
—А сейчас ты приободрилась. Все из-за портрета. И у меня от него на душе веселей стало.
—Да уж что говорить. Тебе было чем полакомиться.
—Было, дай тебе Бог здоровья. Он наделил тебя всем, что положено женщине.
—И как я радовалась за тебя, Галли.
—И за многих других.
—Ну нет. Мне только с тобой было хорошо. И только с тобой я чувствовала себя королевой.
Старушка так распалилась, что я испугался, как бы она не дала задний ход.
—Мне, Сэл, пора, — сказал я. — У меня в час свидание с маклером. Послать тебе чек на двадцать фунтов или занести наличными? — И я наклонился, чтобы взять картину.
Но Сара тоже наклонилась и схватила ее с другого конца.
—Послушай, Сэл, — сказал я. — Не станешь же ты идти на попятную?
—Но, может, ты все-таки возьмешь ту? — сказала она.
—Нет, та не пойдет. На нее даже смотреть не станут. Будь умницей, Сэл. Ну какой тебе прок держать ее под замком в сундучке? Не такая же ты дура, чтобы отказаться от двадцати звонких монет, ради удовольствия любоваться собой — такой, какой ты была двадцать лет назад.
—А ты рассмотрел ту картину? Взгляни, как ты замечательно написал шелк. Право, она много лучше этой.
—Ах ты, старая грымза! Все еще не нагляделась на себя? Все еще в себя влюблена?
—Да нет же, Галли. Какое там! Мне так горько на нее смотреть, что я даже плачу.
—Скажи, есть на свете хоть что-нибудь, кроме собственной особы, что тебе дорого?
—Ах, Галли! Как ты можешь так говорить! Уж я ли не была тебе доброй женой и доброй матерью твоему Томми?
—А я и был частью тебя самой. И Томми тоже. Я был твоей грелкой в постели, а Томми — сердечными каплями.
—Я чуть не умерла, когда ты ушел от меня.
—Охотно верю. Все равно что лишиться левой ноги или передних зубов.
—Бог свидетель, Галли, ты всегда делал со мной все, что хотел. Ты разбил мне нос, а я вернулась
к тебе. Ты щипал меня и колол зад булавками, длинными булавками. А я терпела. Ты был жестоким мужем, Галли.
—А ты распутной бабой.
—Конечно, и я не без греха. Только не тебе называть меня распутной бабой. Если я и распутничала, как ты говоришь, так для твоего же удовольствия.
—Ты даже не хочешь вернуть мне мои же картины, когда они мне так нужны.
—Что бы ты ни говорил, Галли, а со мной ты был по-настоящему счастлив. Сам же не раз повторял, что счастливее тебя нет на свете.
—Ну-ну, Сэл. Заверни мне картину, и я пойду.
—А помнишь, как ты увивался вокруг меня в тот день, когда кончил писать эту картину?
Я взял картину, скатал ее и сунул под мышку.
—Нет, Галли, так нельзя. Ты помнешь ее! — вскрикнула Сара.
Она была готова разрыдаться над своим сокровищем. Мне стало жаль ее. Этот этюд, подумал я, лучший экспонат в музее старой плутовки. Святая святых храма. Она смотрит на него каждый день и повторяет: «Какая я была красотка, и как я пожила! Все мужчины за мной гонялись. И неудивительно!. Посмотри сюда, и сюда, и вот сюда». Да, старушке трудно примириться с такой утратой. И я ласково ущипнул Сару.
—Ах, Галли, пожалуйста, не попорть ее.
—Я? Испортить?
—Краски могут потрескаться. Дай я заверну ее как полагается, проложу газетой. Как я всегда делала. Нехорошо, если твоя чудесная картина потрескается.
—Моя картина или твой портрет? — Животики надорвешь над ее уловками.
Но я отдал ей картину, чтобы она завернула ее в бумагу. И хорошо, что отдал. Потому что пока она возилась с нею в спальне, в передней послышался топот Байлза. Счастье, что он не застал нас вдвоем. При виде меня он застыл, как вкопанный, и выпучил глаза. Пар в котле подымался. Сейчас заработают колеса.
—Так, — сказал он наконец и поднял кулак величиной с совок.
—С добрым утром, мистер Байлз, — сказал я. — Вот зашел проведать миссис Манди, старого друга нашей семьи.
—Так, — сказал Байлз, и колеса застучали.— Вон!
Сара сунула мне в руку сверток, и я поспешил удалиться.
Профессор заходил-таки ко мне утром, пока меня не было. Вынюхивал свой пай. И я уже было решил, не откладывая дела в долгий ящик, шагать в Кейпл-Мэншенз, чтобы сбыть товар, как вдруг мне пришла в голову благая мысль еще раз взглянуть на картину, чтобы определить, не лучше ли она смотрится на подрамнике. Любители вроде Бидера, да и маклеры тоже, зачастую неспособны оценить картину, если она снята с подрамника.
Я развернул сверток. Кроме четырех рулонов туалетной бумаги, тщательно упакованных в газету, в нем ничего не было. Я так обомлел, что не мог даже выругаться.
Тогда я, конечно, вспомнил, что Сара уходила за веревочкой перевязать пакет. И довольно долго отсутствовала. И я рассмеялся. Что мне еще оставалось? Не бросаться же к старой мошеннице, чтобы перерезать ей глотку. Даже мысль об этом приводила меня в неистовство. Наверно, потому, что Сара глубоко вошла в мою плоть и кровь. Я ее любил. А убивать близкого человека, даже мысленно, крайне опасно. Можно вывести из строя весь механизм. Застопорить мозги. И просто сорвать предохранительный клапан.
Я немного погулял по набережной. Подышал ветром. Полюбовался весенними деревьями на левом берегу, в лучах заходящего солнца. Словно языки пламени на латунном небе. Заляпанная солнцем латунь. А река как бренди.
Глава 30
На следующий день я снова отправился в Четфилд. С фомкой побольше. Я не сердился на Сару, но хотел покончить с этим делом. Однако как раз когда я производил рекогносцировку в районе парадной, мне было знамение — меня цапнула за ногу собачонка. Мне не впервой терпеть собачьи укусы. Собаки всегда кусают оборванцев. Не могу, однако, сказать, чтобы мне это нравилось. И когда я повернулся, чтобы пнуть собачонку, в двух шагах от себя я увидел Байлза, направлявшегося ко мне с вилами наперевес. Он долго гонялся за мной по площадке и, возможно, поймал бы, если бы не запыхался, поскольку не переставая объяснял, какую котлету он из меня сделает. В итоге он выбился из сил, и мне удалось юркнуть в соседний подъезд и скрыться в уборной. Я просидел там, пока не стемнело и можно было начать отступление. Принимая во внимание, что мне предстояло воплотить новый замысел «Грехопадения», я не решился подвергнуть себя риску. Это было бы преступлением.
Мне показалось неразумным ставить профессора в известность о том, что Сара провела меня, и я написал ему письмо, сообщив, что картина у моих агентов, где ее приводят в порядок. В тот же вечер я нанес визит сэру Уильяму, чтобы попросить его подождать; день-другой — и он получит свой шедевр.