Поведение Гая достаточно легко объяснимо. Он пережил моральную опустошенность человека, столкнувшегося с ситуацией, лежащей за пределами его компетенции. Словно цветок, который «выгоняют» в теплице, он и распустился раньше срока и отцвел до времени. Он боялся гнева Августа, который всегда ждал от него, как и от его брата, слишком многого; ему хотелось спрятаться подальше от этого взыскательного взгляда. Наверное, его личную драму усугубило и тлетворное влияние окружавших его людей, которые с одобрения Рима всячески поддерживали в нем высокие политические и военные амбиции — абсолютно беспочвенные, как показало первое же серьезное испытание.
По сравнению с заговором Юлии Август перенес два последних удара судьбы скорее кротко. Впрочем, несколько месяцев спустя после смерти Луция он немного смягчил условия ее ссылки, — то ли из сострадания к матери, потерявшей сына, то ли в ответ на просьбы Гая, то ли вняв мольбам простых граждан, беспрестанно призывавших его проявить к дочери милосердие. Однажды, отвечая толпе, в очередной раз упрашивавшей его вернуть Юлию в Рим, он заявил, что прежде огонь и вода сделаются неразлучны, чем он согласится отменить наказание. Тогда женщины стали бросать в Тибр смоляные факелы, и те продолжали гореть даже в воде [205]. После этого и многих других в подобном духе эпизодов он позволил Юлии перебраться в калабрийский город Регий и немного ослабил строгость надзора за ней. Мягкий климат, обилие благоухающих экзотических цветов, лимонные и апельсиновые рощи быстро заставили ее забыть продуваемый всеми ветрами остров, на котором ей пришлось провести долгие годы. Здесь же и застигла ее весть о смерти Гая.
Август постарался придать трауру по внукам государственный размах и строго следил, чтобы каждый римлянин пережил эту утрату как личное горе. Так, Азиний Поллион рассудил, что кончина Гая — не достаточный предлог, чтобы отменять заранее назначенную пирушку. Тогда «божественный Август в письме, выдержанном в самом любезном и даже дружеском тоне, вообще свойственном этому милосердному правителю, посетовал, как же мог Азиний Поллион, которого он всегда так любил, устраивать ужин в большой компании, когда так глубока и так свежа скорбь принцепса. Поллион ответил: «Я делал то же самое и в день, когда потерял своего сына Герия» [206].
Ответ, достойный стоика, но, похоже, Азиний Поллион так и не понял, чем личный траур отличается от общегосударственного. Ведь в данном случае речь шла не просто о римском патриции, — Рим скорбел о принцепсах молодежи. И Август, при всей своей «любезности, дружбе и милосердии», не преминул напомнить об этом Поллиону. Затем он предпринял все необходимое, чтобы воздать почившим внукам все положенные им почести, тем самым еще раз подчеркнув государственный масштаб своих семейных дел. Салии внесли их имена в списки божеств, к которым они обращались в своих песнопениях. Кстати сказать, имя Августа фигурировало в них уже давно. Но самое главное, в 5 году, через несколько месяцев после смерти Гая, был принят довольно странный закон, по имени консулов года — Луция Валерия Мессалы и Гнея Корнелия Цинны — названный Валериевым и Корнелиевым законом. Закон учреждал десять центурий, составленных из сенаторов и всадников, которым поручалось путем жеребьевки определять имена магистратов, претендующих на выборные должности. Это означало, что таблицы с именами кандидатов будут зачитываться перед народным собранием от имени Луция и Гая, которые своим незримым присутствием при процедуре словно бы давали всем понять: отобраны лучшие из лучших [207]. Вот так Август заставлял голосовать мертвецов! Главным образом он, конечно, стремился укрепить социальное единство римлян, ведь смысл всей затеи заключался в том, чтобы в рамках одной и той же церемонии дань уважения покойным принцепсам приносили одновременно и сенаторы, и всадники, и Народ.
Но эта попытка провалилась. В 7 году во время комиций вспыхнули беспорядки, так что Август вообще перестал посещать народные собрания, а свою волю выражал письменно. Мало того, он повторил ранее испытанный маневр и уехал из Рима. Официально он объявил, что дела требуют его присутствия в Паннонии и Далмации, но сам отбыл в Римини.
Впрочем, вернемся в 4 год — год траура и скорби. Августу пришлось тогда не только спешно пересматривать схему наследования власти, но и столкнуться с новым заговором. Первым делом он постарался заполнить пустоту, образовавшуюся после кончины внуков. Тацит сообщает о предпринятых принцепсом в этом направлении шагах с пугающей краткостью («Анналы», I, 3): «…у Августа не осталось больше никого, кроме Нерона (то есть Тиберия). Тогда он возвысил его и дал ему все, что только возможно: усыновил, наделил высшей властью и полномочиями трибуна, с любовью представил в войсках».
Ради упрочения положения своей семьи и с целью придать веса своим решениям Август усыновил Тиберия. Он пошел на это без всякого удовольствия и даже сделал на документе об усыновлении приписку: «Поступаю так в государственных интересах» [208]. Он все еще не простил Тиберию дезертирства и если позволил тому вернуться в Рим во 2 году, то лишь уступая настойчивым просьбам Гая Цезаря. 26 июня 4 года судьба Тиберия, последние два года жившего в Риме на положении простого гражданина, резко изменилась. Он стал сыном принцепса.
Но Август на этом не остановился. Он усыновил Агриппу Постума, а Тиберия заставил усыновить Германика. Так Агриппа стал братом Тиберия и дядей Германика. Сам же Август наконец-то стал отцом сына своей жены. Ливия теперь приходилась Германику дважды бабкой — через обоих своих сыновей. Затем он выдал за Германика свою внучку Агриппину. В его действиях прослеживается как забота о будущем государства — ведь и в самом деле переложить бремя власти было решительно не на кого, кроме Тиберия, так и соблюдение династических интересов — не зря же он держал в резерве Агриппу Постума. Впрочем, к Агриппе Постуму он заметно охладел, зато ввел в свою семью Германика, в детях которого должна была смешаться кровь Юлиев и Клавдиев. Тем самым он заложил основы будущих жестоких кризисов вокруг наследования власти. Эти кризисы проявились совсем не в той форме, какую мог предвидеть Август, но, едва пришло время, они не замедлили разразиться.
На сцену выходит милосердие
По всей вероятности, в том же самом 4 году, столь богатом событиями, и, не исключено, в прямой связи с этими событиями произошел еще один заговор против Августа. Его возглавил внук Помпея Великого — Гней Корнелий Цинна. История заговора получила широкую известность благодаря трагедии Корнеля. Автор предваряет свое сочинение переводом текста Сенеки, который и послужил ему главным источником информации о событиях. Этот же текст цитирует и Монтень в своих «Опытах». Приведем его и мы [209]:
«Император Август, находясь в Галлии, получил достоверное сообщение о составленном против него Луцием Цинной заговоре; решив покарать его, он велел вызвать своих ближних друзей на совет, назначив его на следующий день. Ночь накануне совета он провел, однако, чрезвычайно тревожно, мучимый мыслью, что обрекает на смерть молодого человека хорошего рода, племянника Помпея Великого. Сетуя на трудность своего положения, он перебирал всевозможные доводы. «Так что же, — говорил он, — неужели нужно сказать себе: пребывай в тревоге и страхе и отпусти своего убийцу разгуливать на свободе? Неужели допустить, чтобы он ушел невредимым, — он, покусившийся на мою жизнь, которую я сберег в стольких гражданских войнах, в стольких сражениях на суше и море? Неужели простить того, кто замыслил не только убить меня — и когда! после того, как я установил мир во всем мире! — но и воспользоваться мною самим, как жертвой, приносимой богам?» Ибо заговорщики предполагали убить его в то время, когда он будет совершать жертвоприношение. Затем, помолчав некоторое время, он снова, и еще более твердым голосом, продолжал, обращаясь к самому себе: «К чему тебе жить, если столь многие хотят твоей смерти? Где же конец твоему мщению и жестокостям? Стоит ли твоя жизнь затрат, необходимых для ее сбережения?»