Боль и ярость
Эти годы проходили под двойным знаком боли и ярости — по-латыни dolor и furor — двух чувств, составлявших неотъемлемую часть психологической характеристики героев римской трагедии. Боль — это состояние души, возникающее в ответ на грубую жестокость, память о которой причиняет страдания и порождает острую жажду мести. Цезарь Октавиан, никогда не скрывавший своей одержимости этим сложным чувством гневной скорби, открыто провозгласил его движущей силой всех своих поступков, в то же самое время пытаясь оправдать их императивом pietas. Объявив беспощадную войну убийцам Цезаря, приверженность которых республиканским идеям мешала осуществлению его честолюбивых замыслов, он умело маскировал свои политические притязания чисто личным побуждением исполнить свой нравственный долг и отомстить за гибель Цезаря. Вполне возможно, что он и сам не сумел бы распутать тот тугой клубок, в какой сплелись в его душе жажда власти и искреннее чувство сыновней преданности.
В свою очередь, ярость, неразрывно связанная с жаждой мщения, меняет самую сущность человека, вызывая помрачение рассудка. Именно находясь во власти ярости, герои трагедий совершают некое чудовищное убийство, определяющее всю их судьбу. Особенно мощные вспышки ярости будят гражданские войны, потому что в такие времена, как, впрочем, всегда, когда шатаются основы государства, на волю вырываются самые необузданные страсти.
Еще до того как триумвиры прибыли в Рим, начали происходить всякие странные явления, свидетельствующие, что мировой порядок бесповоротно нарушен. Часами выли собаки, и им вторили вдруг появившиеся в городе волки; быки замычали человеческими голосами, а в один из дней родился ребенок, умеющий говорить. Каменные статуи заплакали и покрылись каплями пота — даже их привел в ужас обрушившийся на город дождь из камней. Солнце изменило свой ход, а вспыхивавшие в небе молнии били точно в крыши храмов. На улицах время от времени слышались глухие мужские голоса, бряцанье оружия и конский топот, хотя никаких всадников не было видно. Сенат обратился за помощью к гаруспикам — этрусским жрецам, владевшим искусством толковать чудесные знамения. Самый старый из них изрек, что царские порядки древних времен возвратятся вновь. «Все вы будете рабами!» — громко крикнул он. Затем произнес: «Только не я!» И после этих слов плотно сжал губы и перестал дышать. Спустя минуты он умер [56].
Посреди начавшейся смуты Цезарь Октавиан не остался безучастным, однако разные авторы расходятся во мнениях относительно лично им проявленной жестокости. Если верить Диону Кассию, особенно свирепствовали Лепид и Антоний, которые за долгие годы политической деятельности успели обзавестись множеством врагов. Иное дело Цезарь. Новичок в политике, он мало с кем имел личные счеты и если нес ответственность за проскрипции, то главным образом в качестве одного из триумвиров. В подтверждение своей оценки историк приводит тот факт, что в дальнейшем, когда Цезарь добился единоличной власти, он не выказал склонности к жестокости. Примером его терпимости может служить история с Танузией. Муж этой женщины прятался в сундуке, в доме одного из своих отпущенников по имени Филопемен. Через сестру Цезаря Октавию Танузия добилась личной встречи с триумвиром и призналась ему, где скрывается ее муж. По закону и мужу, и жене, и вольноотпущеннику грозила смертная казнь. Но Цезарь пощадил их, а Филопемена даже возвел в сословие всадников [57].
Представляется вероятным, что Цезарь Октавиан участвовал в проскрипциях, вдохновляемый больше желанием продемонстрировать свою власть, нежели природной жестокостью. Впрочем, Светоний излагает другую точку зрения, согласно которой Цезарь, поначалу довольно долго противившийся проскрипциям, затем повел себя с еще большей, чем его коллеги, беспощадностью. Когда волна массовых казней пошла на спад, Лепид объявил уцелевшим сенаторам, что отныне воцарится милосердие. Но Цезарь Октавиан высказался совсем в ином духе (Светоний, XXVII, 3):
«Я прекращаю проскрипции, но в будущем оставляю за собой полную свободу действий».
О свободе каких действий шла речь? Очевидно, о свободе вновь устроить массовую бойню, если это покажется ему необходимым. Эти слова, так же как ряд поступков, в которых его обвиняли, окажись они правдой, служили бы доказательством того, что временами его одолевали приступы бесчеловечной жестокости. Впрочем, не исключено, что все эти обвинения не более чем продукт ненависти и клеветы, свойственных эпохе. Возможно, в них не больше истины, чем в приписываемом Цезарю Октавиану изречении, выбитом на одной из его статуй и с циничным лаконизмом гласившем (Светоний, LXX):
«Отец мой ростовщик, а сам я вазовщик».
То, что Цезарь Октавиан никогда не зарился на чужие коринфские вазы или чужую драгоценную мебель, не вызывает ни тени сомнения — подобные вещи его не интересовали. Но то, что он позволил разгулу жестокости, отметившему начальный этап деятельности триумвиров, увлечь себя и, глядя на рекой текущую кровь, почувствовал ее вкус, — это вполне возможно. В насилии труден только первый шаг; осознание же первого совершенного убийства толкает человека на второе, третье и так далее. Во всяком случае, в античности люди именно так представляли себе падение преступной души в бездну зла.
По роковой случайности, примерами которой так богата древнеримская история, провозвестницей наступления новых времен стала длинная цепь кровавых преступлений, творимых под именем проскрипций. Триумвиры составили список своих врагов и занесли их имена на таблички, вывешенные в общественных местах. Здесь же указывалось, что этим людям объявлен «запрет на огонь и воду», что означало: в течение 24 часов они под страхом смерти должны покинуть город. Смертная кара ждала каждого, кто посмеет оказать помощь объявленному вне закона; тому же, кто укажет его местонахождение, а еще лучше — лично казнит, полагалась награда. В качестве доказательства, и в самом деле неоспоримого, требовалось предъявить отрубленную голову жертвы.
Проскрипционный эдикт начинался словами, которыми триумвиры пытались объяснить мотивы своего решения:
«Если бы на свете не существовало предателей, которые, вымолив себе милость, становятся врагами своего благодетеля и злоумышляют против него, Цезарь не пал бы от руки тех, кого он пленил, когда они подняли против него оружие, а затем милосердно простил, допустил в круг своих друзей и осыпал должностями, почестями и дарами, а нам не пришлось бы с такой широтой принимать суровые меры против тех, кто нанес нам оскорбление и объявил нас врагами народа» [58].
Таким образом, триумвиры избрали для себя роль жертв неблагодарности — явление, в политике не новое и знакомое каждому. Наученные примером Цезаря, они решили опередить противника.
Римляне, еще не успевшие забыть проскрипции Суллы, с остервенением предались чудовищной вакханалии предательств, насилия и убийств. Как позже Августин скажет о проскрипциях Суллы, «это было уже не исступление войны, а исступление мира» [59]. О мерзости этой бойни напоминает своим соратникам и «Цинна» Корнеля, когда склоняет их к участию в заговоре:
Я красок не щадил и не смягчал названий
При пересказе всем известных злодеяний.
В стремленье убивать никто их не был злей,
Потоплен был весь Рим в крови своих детей.
Кто был убит в толпе, на площади шумящей,
Кого среди семьи настиг удар разяший.
Убийца поощрен был высшею ценой.
Задушен муж бывал в ночи своей женой,
Сын умертвить отца решался без пощады,
За голову его прося себе награды
[60].