«Да сопутствует счастье и удача тебе и дому твоему, Цезарь Август! Такими словами молимся мы о вековечном благоденствии и ликовании всего государства: ныне сенат в согласии с римским Народом поздравляет тебя Отцом отечества».
Август со слезами на глазах отвечал ему такими словами:
«Достигнув исполнения моих желаний, о чем еще могу я молить бессмертных богов, отцы сенаторы, как не о том, чтобы это ваше единодушие сопровождало меня до скончания жизни?»
Итак, вместо благодарности сенаторам за оказанную ему высокую честь он снова повторил, что его единственное желание — объединить вокруг себя римлян и восстановить всеобщее согласие. Это желание владело им настолько полно, что, видя единство сенаторов, он не сдержал слез. Мужчины той эпохи вообще не стыдились плакать, как, впрочем, не стыдились этого мужчины всех прочих эпох, пока не наступил XIX век и буржуазия не навязала миру собственные суровые понятия о мужественности. Август плакал не так уж часто, но вовсе не из-за ложного стыда; плакал Эней у Вергилия, плакал Людовик XIV, не говоря уж о мужчинах XVII века и мужчинах эпохи романтизма.
Между тем, пока он лил слезы, умиляясь согласием, воцарившимся среди римлян, выяснилось, что пришло время напомнить согражданам, что они имеют дело с сыном Юлия Цезаря, положившего конец ужасам гражданской войны. На специально перестроенной части Форума наконец-то завершилось сооружение храма Марсу Мстителю, который он поклялся возвести в тот день, когда состоялась битва при Филиппах. Торжественное открытие храма, ожидание которого затянулось на 40 лет, сопровождалось пышными празднествами. Народ наслаждался гладиаторскими боями, устроенной в Большом цирке звериной травлей, во время которой было убито 260 львов, и навмахией — представлением, изображающим морской бой. На сей раз было разыграно Саламинское сражение между афинянами и персами.
Новый монументальный комплекс, прижатый к склону холма, на котором теснились народные кварталы Субуры, и во избежание пожаров отделенный от них огромной стеной, стал наглядной демонстрацией могущества Августа. Храм украсили статуи Энея и царей Альбы, их потомка Ромула и многих выдающихся деятелей республики. Их присутствие словно говорило: принципат — естественное продолжение республики, а римская история неотделима от истории рода Юлиев. Конечно, ничего особенно нового в этой идее не содержалось, однако все художественное оформление площади, над которой возвышался храм Марса, служило яркой иллюстрацией характера власти, основанной на военных победах. Отныне все заседания сената, на которых принимались решения об объявлении войны и заключении мира, проходили в храме Марса. Здесь же совершали жертвоприношение наместники, отбывающие в свою провинцию. Наконец, сюда же перенесли значки, возвращенные парфянами.
Юлия покидает сцену
По иронии судьбы, именно в те дни, когда Рим славил Отца отечества, Август получил неожиданный удар со стороны своего единственного родного дитяти. Юлии исполнилось 37 лет. Муж, которого она не любила, находился от нее далеко, и ей все труднее становилось бороться с искушением воспользоваться свалившейся на нее свободой. Время шло, и она с неудовольствием замечала, что в ее волосах появляется то один, то другой седой волосок. Однажды Август, заставший дочь за причесыванием, обнаружил, что она их выдергивает. Он ничего не сказал, но как-то после, заведя разговор о быстротекущем времени и неизбежности старости, задал ей вопрос, что бы она предпочла, поседеть или облысеть. Разумеется, отвечала Юлия, если пришлось бы выбирать, она бы скорее согласилась стать седой. «Тогда почему, — спросил он, — твои рабыни так торопятся сделать тебя лысой? [193]» Так, значит, он за ней подсматривал! Нам кажется невероятным, чтобы отец вот так, не спросясь, заходил в комнату взрослой дочери, да еще в то время, когда она занимается своим туалетом. Однако, зная характер Августа, поверить в это очень легко. Но тут возникает другой вопрос. Если за Юлией так пристально следили, если, как на то похоже, вокруг нее кишели шпионы, подосланные Августом и Ливией, как ей, живущей в городе, где всякая сплетня немедленно подхватывалась и разносилась дальше, удавалось так долго проделывать вещи, в которых ее впоследствии обвинили, и при этом никто ни о чем не догадывался? Вся эта история представляется такой запутанной, что, прежде чем осмелиться на тот или иной вывод, обратимся к трем главным «свидетельствам», легшим в основу загадочного «дела Юлии».
Первый «свидетель» — Веллей Патеркул был близким другом и доверенным лицом Тиберия, что, разумеется, не означает его безусловной правдивости, скорее заставляет в ней усомниться. Как бы там ни было, именно версия Патеркула совпадает с официальной (II, 100):
«Буря, рассказ о которой ввергает в стыд, а воспоминание внушает ужас, разразилась в собственном доме Августа. Его дочь Юлия, презрев величие отца и мужа, окунулась в распутство и разврат, не упустив ничего из того, что может испробовать женщина. Высоту своего положения она мерила свободой делать что вздумается и полагала, что имеет право удовлетворять любые свои прихоти. Так продолжалось, пока Юл Антоний сам не признался в совершенных преступлениях. Этот осквернитель дома Цезаря являл собой живой пример его милосердия, ибо после поражения его отца Антония Цезарь не только сохранил ему жизнь, но и наградил саном жреца, позволил стать претором, консулом, наместником провинций, а самое главное — приблизил его к своей семье, дав ему в жены дочь своей сестры Марцеллу. Квинктий Криспин, под личиной суровости скрывавший необузданную алчность, Аппий Клавдий, Семпроний Гракх, Сципион и многие другие, с именами не столь известными и принадлежавшие обоим сословиям, понесли наказание, которое настигло бы их за прелюбодеяние с женой любого гражданина, а они совершили его с дочерью Цезаря».
Автор этих строк, весь дрожа от благородного негодования, обвиняет Юлию в бесчинствах, однако не уточняет, в каких именно. Сенека, описавший эти события примерно 50 лет спустя, в 41 году был выслан из Рима по навету жены Клавдия Мессалины, обвинившей его в незаконной связи с Юлией Ливиллой — сестрой Агриппины. И Ливилла, и Агриппина приходились Юлии внучками, и Сенека наверняка слышал от них рассказ о несчастьях, постигших бабку. Итак, версия Сенеки («О благодеяниях», VI, 32):
«Божественный Август отправил в ссылку дочь, бесстыдство которой превзошло всякое порицание, и таким образом обнаружил перед всеми позор императорского дома, обнаружил, как целыми толпами допускались любовники, как во время ночных похождений блуждали по всему городу, как во время ежедневных сборищ при Марсиевой статуе его дочери, после того, как она, превратившись из прелюбодейцы в публичную женщину, с неизвестными любовниками нарушала законы всякого приличия, нравилось избирать местом для своих позорных действий тот самый форум и ростры, с которой отец ее объявлял законы о прелюбодеяниях.
Плохо владея своим гневом, он (Август) обнаружил эти похождения, которые государю столько же надо карать, сколько и умалчивать о них, потому что позор некоторых деяний переходит и на того, кто их карает.
После, когда по прошествии некоторого времени стыд заступил место гнева, сожалея, что не покрыл молчанием того, о чем не знал до тех пор, пока не стало об этом стыдно говорить, Август часто восклицал: «Ничего этого не приключилось бы со мною, если бы живы были Агриппа или Меценат!»
Так трудно было человеку, имевшему в своем распоряжении столько тысяч людей, снова приобрести себе двоих. Были истреблены легионы — и немедленно навербованы вновь; разрушен был флот — и в течение немногих дней стал плавать новый; среди общественных построек свирепствовало пламя — и возникли новые, лучше истребленных: только место Агриппы и Мецената оставалось праздным во все время остальной жизни (Августа).
Что же, мнится ли мне, что не было подобных людей, которых бы императору можно было набрать снова, или то был недостаток, заключавшийся в нем самом, так как он лучше желал жаловаться, чем снова поискать их?