Мы идем туда, где заканчиваются дома и течение гонит встречные волны, и они, сталкиваясь с откатывающейся волной, взлетают веером брызг, словно гейзеры. Мы смотрим на волны, затем Скотти говорит:
— Жаль, что с нами нет мамы.
Я думаю о том же. Наверное, это и есть любовь, думаю я, когда видишь что-то интересное и хочешь, чтобы рядом с тобой находился любимый человек. Я каждый день старался запомнить все анекдоты, занятные истории и сплетни, даже репетировал, чтобы вечером в спальне рассказать их Джоани.
Темнеет, и я начинаю опасаться, что мы его уже не найдем, что я уже ничего не смогу для нее сделать. Даже сейчас, разве не должны мы сидеть у ее постели, окаменев от горя? Как мы могли спокойно отправиться на прогулку? Я невольно думаю о том, что мы до сих лор не можем поверить в то, что случилось; мы так привыкли, что нас оберегают, что мы живем себе и горя не знаем. Мне совестно перед Скотти, потому что она до сих пор не понимает, что происходит с матерью.
— А мы будем плавать с акулами? — спрашивает Скотти. — Я читала в рекламе отеля: тебя сажают в клетку и погружают в воду, а потом начинают кидать приманку, и акулы приплывают и кружатся возле клетки, а ты на них смотришь. Будем?
— Однажды за твоей мамой гналась акула, — говорю я.
— Когда? — спрашивает Алекс.
Мы поворачиваем в обратную сторону. Сид тащится сзади, дымя сигаретой.
— Она каталась на серфе в Молокаи и, когда поднялась на волну, увидела внизу акулу. Тогда она легла на живот, чтобы не упасть, и на той же волне поплыла к берегу.
— Откуда она узнала, что это акула, а не дельфин? — спрашивает Скотти.
— Узнала, и все, — отвечаю я. — Она говорила, что тело у нее было широкое и темное. Потом волна ушла. Мама продолжала грести. Она смотрела в воду, оглядывалась, но акулы не видела. А потом оглянулась назад и увидела острый плавник.
Становится так тихо, что я оглядываюсь проверить, здесь ли они. Да, обе стоят у меня за спиной, опустив голову и ковыряя ногой мокрый песок.
— Мама изо всех сил гребла к берегу, не оглядываясь. Но плыла не в сторону нашего лагеря, а к каменистой косе, прямо на камни.
— А акула слопала мамин серф!
— Нет. Скотти, акулы она больше не видела. Она вскарабкалась на камни и пошла к лагерю. В тот вечер у нас на ужин была рыба, и ваша мама, уплетая тунца, призналась мне и Митчеллам: «Сегодня я могла остаться без ужина, зато кое-кто поужинал бы мною» — и рассказала нам, что с ней случилось.
Именно так она потом рассказывала эту историю своим приятелям. На самом же деле она бегом прибежала в лагерь. Митчеллы в это время уехали осматривать водопад, а я на костре готовил тунца. Я издали увидел, как она балансирует на скользких черных камнях, и сразу понял: что-то случилось. Я поднялся и пошел ей навстречу. Она сутулилась, ее била дрожь, колени подгибались. Потом она вдруг согнулась пополам, и я догадался, что ее вырвало. Когда я наконец добрался до нее, ее трясло, лицо было совершенно белое, купальник вымазан в грязи, колени и бедра ободраны в кровь. Я решил, что на нее кто-то напал, и начал орать. Не помню, что я кричал. Но Джоани покачала головой, а потом сделала то, чего никогда не делала. Она опустилась на камни, притянула меня к себе, спрятала лицо у меня на груди и заплакала. Сидеть на острых камнях было очень неудобно, но я помню, что замер, боясь пошевелиться, словно малейшее движение могло все испортить. Хотя она плакала в моих объятиях, но для меня это был приятный момент, потому что я был сильнее, потому что она была слабая и нуждалась во мне. Потом она рассказала о том, что произошло, а я слегка улыбался, потому что она говорила задыхаясь и всхлипывая, словно ребенок, которому приснился страшный сон, и только я мог ее успокоить: «Все хорошо, милая, я здесь, никто не прячется ни в шкафу, ни под кроватью».
«Я думала, — говорила Джоани, — все, мне конец. Знаешь, я так разозлилась оттого, что пора умирать».
«Нет, не пора, — сказал я. — Ты победила смерть. Ты здесь, со мной».
А потом, у костра, она снова пришла в себя, командовала, хлопотала, шутила. На меня она не смотрела. Мне хотелось спросить: «Что такого в том, что ты испугалась?»
«Сегодня я могла остаться без ужина…» — так закончила она свой рассказ и впилась зубами в кусок тунца, и все, включая меня, рассмеялись. Мне нравился этот спектакль и нравилось, что только я во всем мире знаю ее по-настоящему. Мысль о том, что Брайан знает ее не хуже меня или что она вот так же могла бы плакать в его объятиях, как плакала у меня на руках двадцать с лишним лет назад, была невыносимой.
— Она тогда часто рассказывала эту историю, — говорю я девочкам.
Мы повернули и снова идем к домам. На пляже люди на раскладных стульях сидят с бокалами вина в руке и любуются на закат. Я всматриваюсь в их лица, я ищу его, уже не слишком уверенный, что смогу проявить доброту и великодушие.
— А почему она не рассказывала этого нам? — спрашивает Алекс. — Я про акулу ни разу не слышала.
— Наверное, у нее появились другие истории, — отвечаю я.
У девочек растерянный вид. Очевидно, им трудно представить себе, что в жизни родителей было что-то, о чем они не знают.
— Например, как она устроила стриптиз на свадьбе Литы, — вспоминает Скотти. — Мне нравится эта история.
— Или как горилла в зоопарке протянула руку сквозь прутья и схватила ее, — подхватывает Алекс. — Или как она отбивалась туфлей от кабана.
— Или как она пришла на вечеринку без трусов, а платье прилипло к попе, — говорит Скотти.
— Она сказала, что все мужики ей свистели, потому что вид был что надо, — продолжает Алекс.
Теперь я понимаю, откуда у Скотти эта потребность приукрашивать и драматизировать, почему ее не устраивала ни одна реальная история. Она искала сюжет, который мог бы войти в семейные предания. Я смотрю себе под ноги. У меня в жизни не было ничего такого, что могло бы войти в предания. За исключением разве что этих последних дней.
Нас догоняет Сид, и я вижу, что он курил не просто сигарету. Он накурился до одури. У него тяжелый взгляд и бессмысленная улыбка. От одной мысли, что он даже не пытается этого скрыть, я прихожу в ярость.
— За что ты любишь маму? — спрашивает меня Скотти.
Я почему-то смотрю на Алекс, словно ищу у нее ответа. Она выжидающе смотрит на меня.
— За… Не знаю. Я люблю то, что любит она. Люблю быть с ней вместе.
Алекс смотрит на меня так, словно я не ответил, а попытался уйти от ответа.
— Например, нам нравится ходить в ресторан. Нравится кататься на велосипедах. — Я смеюсь, потом говорю: — Нам нравятся специфические приемы монтажа в кино — в романтических комедиях. Как-то мы признались в этом друг другу.
Я улыбаюсь, и обе мои дочери смотрят на меня с одинаковым странным выражением. Я жду, когда Скотти спросит, что такое монтаж, но она не спрашивает. Взгляд у нее почти сердитый.
Впереди, держась за руки, идет какая-то пара.
— Мне нравится, что она вечно забывает вымыть листья салата и на зубах хрустят песчинки, — говорю я.
— А я этого терпеть не могу, — ворчит Скотти.
— Я, вообще-то, тоже, — говорю я, — но она по-другому не может. Я уже привык. В этом она вся. Такая она, наша мама.
В голову мне приходят еще какие-то примеры, и я смеюсь своим мыслям.
— Чего ты смеешься? — спрашивает Скотти.
— Просто вспомнил о том, что нам с мамой не нравится.
— Например?
— Не нравятся люди, которые говорят: «Как смешно», но при этом не смеются. Если смешно, так смейся. И люди, которые не к месту говорят «делать» и «сделал». как будто в языке нет более подходящих глаголов. Например, я «сделал» обед. Нам не нравятся мужчины, которые ходят в косметические салоны.
Я мог бы продолжать и продолжать. От этих воспоминаний у меня голова идет кругом. Как мы весело жили. Как часто смеялись… Я думал, что женюсь на хорошенькой фотомодели, так же как мои друзья женились на секретаршах, на гувернантках, на азиатках, не умевших толком говорить по-английски. Я думал, что женюсь на женщине веселой и легкой, которая будет растить моих детей и всю жизнь будет рядом. Я рад, что ошибался.