— Генехка Бегнис был в молельне во время вашей поминальной проповеди, он, наверное, увел Сендерку к своей дочери Пее, в школу. А я было подумал, что этот еретик зашел в молельню, потому что на него напал страх перед смертью и он крутит хвостом, как пес, пытаясь вернуться назад. Но кому нужно такое собачье раскаяние? Пойдемте, ребе, я вас поведу.
Реба Мануша передернуло, когда он услышал имя Бегниса.
— Сендерка надел теплую одежду, чтобы ему не было холодно на кладбище. Я бы тоже не дал ему стоять на ветру. Я бы отправил его в кладбищенский бейт-мидраш погреться, — оправдывался перед столяром слепой проповедник.
Эльокум Пап под руку вывел его со двора и проводил до траурной колесницы, на которой лежало тело покойника. Там уже стояли двое сыновей реба Тевеле, высокие полноватые евреи, и его невестки, еврейки с расплывшимися лицами, одетые в широкие пальто с меховыми воротниками. Дети реба Тевеле, похоже, не ожидали, что у их старого отца, поссорившегося со всем миром, будут такие торжественные похороны. Сыновья и невестки покойного понимали, что евреи из молельни ближе к их отцу, чем они сами, поэтому пропустили слепого проповедника вперед. Реб Мануш Мац ухватился за край погребальных носилок и не отпускал его. Эльокум Пап встал в ряд провожающих усопшего за его сыновьями и невестками и пробормотал себе под нос:
— Ну и тип этот проповедников племянничек! Оставить слепого и убежать! Ну, а дети реба Тевеле лучше? Они ведут себя, как на чужой свадьбе. А бывший ученик реба Тевеле, этот учитель в пенсне, вообще не пришел. Кто знает, будут ли мои девицы лучше и не припомнят ли они мне в упрек то, что я вложил столько труда в украшение бейт-мидраша, вместо того чтобы работать только на них, как требует их маменька?
По дороге похоронная процессия становилась все меньше, жиже. Мороз колол кончики пальцев, словно шпильками. В морозном воздухе дыхание превращалось в молочно-белые облачка пара. В пустой и ясной голубизне дрожали снежинки, долго и загадочно тихо держась в воздухе прежде, чем упасть. Потом снег стал сыпать все гуще, все быстрей. На углу, кивнув головой и пробормотав «Справедливость впереди него будет идти» [122], распрощались с усопшим виленские раввины и аскеты из молельни Гаона. Понемногу отстали городские обыватели и, наконец, остановились, опершись на свои посохи, старики из богадельни. Они смотрели вслед погребальным носилкам, пока снежная круговерть не скрыла их от мутных взглядов стариков и они не заковыляли назад, в богадельню. Из большой толпы остались дети покойного, пара жильцов со двора Песелеса, бедняки, с которыми реб Тевеле учил Тору, да аскеты Немого миньяна. Самым первым за погребальными носилками все еще шел реб Мануш Мац, вцепившись обеими руками в их край. Казалось, что слепой проповедник дал обет, что если его не будет вести его племянник, его не будет вести никакой иной сын человеческий.
Снегопад продолжался несколько дней подряд. Иногда снег падал, быстро устремляясь к земле. Иногда он долго кружился в воздухе, пока не снижался, засыпая все дороги так, что по ним было ни проехать, ни пройти. Затем снова засияло большое светлое, золотое солнце, подбадривая жителей выйти из домов и расчистить сугробы. На тротуарах, углах улиц и на крылечках стояли люди с широкими лопатами, совками, метлами и чистили, и мели. Жители двора Песелеса тоже расчистили подходы к своим квартиркам и проложили через снежные завалы путь к Немому миньяну.
По этому пути в один прекрасный день очень вежливо прошел, опираясь на свою трость, учитель и заведующий музеем Элиогу-Алтер Клойнимус. Каждый раз, когда в нем накапливался избыток обид на своих домашних и на общинных деятелей, высказывающих мнения по поводу музея, на учителей и на разбушевавшихся в классных комнатах учеников, его снова начинало тянуть к евреям из бейт-мидраша и особенно к его старому меламеду. Элиогу-Алтер Клойнимус рассчитывал встретить во дворе Песелеса школьного активиста Генеха Бегниса, который наверняка заведет с ним спор, и в уголке рта учителя была заранее заготовлена издевательская улыбочка по поводу провалившейся идеи светской школы с преподаванием на идише. Но во дворе ему никто не встретился, и он медленно поднялся по ступеням в бейт-мидраш. Там собирались читать предвечернюю молитву. Столяр Эльокум Пап из своего угла считал глазами вошедших евреев, но для миньяна их все еще не хватало. Учитель направился к столяру.
— Видите, как хорошо вы сделали, что послушались моего совета и помирились с вашими евреями! Я ведь вам сказал, что резные поделки должны украшать бейт-мидраш, а не валяться в музее, — торжественно произнес Клойнимус и, обернувшись, добавил: — А где реб Тевеле Агрес? Я соскучился по моему старому ребе. Так где же он?
Эльокум Пап никогда не любил учителя за его напыщенные речи. Теперь же он не мог его выносить и за пенсне на черном шнурке, и за то, что он стоял, откинувшись назад и опершись на трость, и даже за карманы его пальто, набитые старыми газетами. Ему хотелось плюнуть учителю в рожу. «Тьфу на вас! Чтоб у вас было такое счастье, какой вы ученик!» — хотелось ему сказать, но еще лучше будет вынуть из учителя душу с половиной тела в придачу своим холодным ответом.
— Если вы соскучились по вашему старому ребе, как вы говорите, — очень медленно произнес Эльокум Пап, — вам придется далеко до него идти, аж на Зареченское кладбище. Что, вы ничего не знаете о том, что уже две недели, как реб Тевеле умер?
Клойнимус застыл на месте, как громом ударенный, его лицо посерело.
— Я ничего не знал, — наконец тяжело выдохнул он.
Но Эльокум Пап без капли жалости отомстил учителю, рассказав, как старый ребе, занимаясь с евреями Торой, всегда спрашивал о нем. «А где мой Алтерка?» — спрашивал он. «Мой Алтерка, — говорил реб Тевеле, — из тех, что танцуют на всех свадьбах. Приходит он в бейт-мидраш и говорит как праведничек; а когда он возвращается к своим, он перекручивает свой язык на их манер». Эльокум Пап говорил вроде бы вежливо, но его глаза горели враждебностью.
— Так он сказал обо мне, реб Тевеле? — переспросил с подозрением учитель, и столяр ответил ему:
— Не помню, именно этими словами или немного иначе.
— Ни вы не понимаете, ни мой меламед не мог понять, что такое человек с расколотой душой. Но я не один такой. Таких, как я, я немало! — Клойнимус снял пенсне, как всегда, когда он был взволнован и собирался произнести речь. Но столяр не дал ему произнести речи и со злобой выплеснул из себя:
— Я видел расколотое полено, видел, как топор входит в сук и не может выйти, но расколотого человека я еще не видал. Через две недели после того, как реба Тевеле уложили в холодную землю, вы приходите и спрашиваете, где он. Трудно вам было прийти раньше? На таких, как вы, жаловался реб Мануш Мац в своей поминальной проповеди по ребу Тевеле. Он сказал, что нынешние дети — не дети, а нынешние ученики — не ученики.
И столяр отвернулся к стене, чтобы читать предвечернюю молитву.
Элиогу-Алтер Клойнимус некоторое время еще смотрел на пустую скамью, на которой прежде сидел и бушевал реб Тевеле, а потом вышел из молельни. Клойнимус шел с опущенной головой и думал, что со смертью реба Тевеле Агреса исчезает последнее доброе воспоминание о его мальчишеских годах. Странное дело! Нерелигиозные и набожные трутся спина о спину на одних и тех же узких виленских улочках. Несмотря на это, они так чужды друг другу и так далеки друг от друга, что до его ближайшего окружения вообще не дошла весть о кончине ширвинтского меламеда. Слепой проповедник прав и столяр тоже прав: дети — не дети, а ученики — не ученики. Каким сыном и каким учеником был он сам, такие дети и такие ученики сейчас у него. Его сын и дочь относятся к нему без уважения, потому что они прислушиваются к тому, что говорит их мать, а дети в классе садятся ему на голову, потому что видят пренебрежение к нему со стороны других учителей.
По извилистым переулкам, засыпанным глубоким снегом, Элиогу-Алтер Клойнимус тащился к музею и уже видел перед глазами большой полутемный зал, уставленный мертвыми предметами, заваленный растрепанными, заплесневевшими и полусгнившими архивными материалами, загроможденный пачками пыльных священных книг и манускриптов. Там он просиживает целыми вечерами и ищет в горах обрывков недостающие листы из какой-нибудь старинной хроники. Зачем ему знать обычаи, беды и плачи вымерших или разрушенных еврейских местечек? Он сам тоже старая, рассыпавшаяся летопись, но он не знает, где искать недостающие страницы. Он не знает, как связать дни и недели, чтобы его распавшаяся жизнь обрела хоть какое-то подобие цельности, толка и порядка.