— Знаешь, что я тебе скажу, Алтерка? Я думаю, что у тебя должны быть неприятности с твоими домашними. У тебя сыновья, дочери? Сын и дочь, говоришь. Значит, они, наверно, делают все тебе назло. Сын ест без шапки, а дочка носит платье с короткими рукавами. Еще хуже, говоришь? — Старик почесал спину о скамью и закричал хриплым голосом: — Не терзай себя, Алтерка. Ты за своих детей не виноват, точно так же как и я не виноват за моих детей. Виноваты эти ангелы разрушения, меламеды из реформированного хедера.
Если уж ширвинтский меламед вспомнил про своих врагов, меламедов из реформированного хедера, он не может вести себя иначе, как кричать еще громче с издевкой и злобой.
Он не уважает хасидов, но один их ребе как-то сказал умные слова, что когда еврей молится с ошибками, ангел выбирает ошибки, как червивые горошины, и выбрасывает, чтобы молитва еврея достигла Всевышнего на небе чистая. Но меламеды-просветители не могли терпеть, чтобы еврейские дети говорили слова учености с ошибками. Так что же они устроили? Они сделали так, что еврейские дети вообще не молятся. Эти умники негодовали по поводу того, что меламеды бьют мальчишек хворостинами, тем не менее, мальчишки не выходили из хедера калеками, тогда как из нынешних школ ученики выходят калеками. Они играют в мяч и дрыгают ногами, пока не получат перелом. Они прыгают и пихаются, пока не остаются с каким-нибудь физическим изъяном на всю жизнь. А какую радость получают они от жизни? Парень уже стоит под свадебным балдахином, а все думает, что мог бы жениться на ком-нибудь покрасивее. У него рождается ребенок, а он думает: зачем мне это было надо? Умирает у него кто-нибудь, а он, этот неуч, даже не может утешиться главой из книги Иова! А на старости лет ему некуда деваться. Еврей, получивший в детстве надлежащее воспитание, сидит на старости лет в молельне, там он не лишний, как и у собственных детей. Но что делать с собой на старости лет еврею, закончившему нынешние школы? Ничего ему больше не лезет в голову, ноги и руки у него трясутся, и все считают его никчемным человеком.
Вержбеловский аскет реб Довид-Арон не может больше переносить криков ширвинтского меламеда. Но гость меламеда, в пенсне и с черной бородкой кажется ему почтенным и ученым. Реб Довид-Арон подходит к ним на цыпочках, с согбенной спиной и дружелюбной улыбкой, стараясь, чтобы его речи звучали как можно деликатнее. В Немом миньяне, говорит он, ни у кого не спрашивают паспорта, кто он такой и что он такое. Но ведь можно беседовать без крика. Здесь сидят люди, углубленные в возвышенные размышления. Учитель Клойнимус, хотя он и не кричал, извиняется раз и еще раз, кланяется аскету, который делает то же самое, словно они оба стоят у двери и каждый просит другого пройти первым. Но реб Тевеле Агрес вмешивается с львиным рычанием.
— Уже и аскет из Немого миньяна идет по путям иноверцев? В церкви и в хоральной синагоге нельзя кричать, потому что идолопоклонники заходят туда помолиться всего на час. А в бейт-мидраше, не рядом будь упомянут, в бейт-мидраше кричать можно. Я вывешу записку на Синагогальном дворе, что за прегрешения наши великие вероотступничество проникло уже и в Немой миньян, и один аскет хочет превратить святое место в церковь, в хоральную синагогу.
Реб Довид-Арон Гохгешталт отступает, дрожа: только этого ему не хватало! А реб Тевеле Агрес, с еще большей силой и яростью, кричит своему гостю:
— Знаешь, что я тебе скажу, Алтерка? Я тебе скажу, что я не верю в твое возвращение к вере. Бороды у тебя нет, и кто знает, накладываешь ли ты хотя бы филактерии [47]. Вон там, на окне лежит книга Мишна Брура [48]. Принеси ее сюда, я буду учить тебя заповедям возложения филактерий.
Элиогу-Алтер Клойнимус сидит над раскрытой книгой, смотрит с любопытством на квадратные буквы книги Шулхан Арух [49] и на густой шрифт Раши [50] по соседству. В сердце своем он не может не сознаться, что законы возложения филактерий, все эти детали и предписания мало интересуют его. Вскоре он устает от учебы и ему становится скучно. Клойнимус чувствует, как дужка пенсне давит ему на переносицу, которая уже горит как в огне. Но без этих стекол его близорукие глаза с желтоватыми белками, подернутыми сетью красных жилок, видят только сумятицу голубых точек и красных черточек. Он снова надевает пенсне и оттягивает свою черную бородку к уху широким движением руки, как во время лекции перед заинтересованными слушателями.
— Конечно, эти законы важны, очень важны, но при этом необходимо верить в Бога и все делать с чистыми намерениями. Без веры в то, что делаешь, без экстаза, я имею в виду, без приверженности Всевышнему и устремленности к нему, выполнение заповедей становится сухим церемониалом, мои дорогие друзья… Я имею в виду, мой дорогой ребе.
Ширвинтский меламед понял на этот раз больше, чем его ученик, который заговаривался, оправдывался. Реб Тевеле Агрес взглянул на вернувшегося к вере своими маленькими острыми глазками и возопил:
— Знаешь, Алтерка, что я тебе скажу? Я тебе скажу, что ты исчерпался. Хотя я старше тебя по меньшей мере лет на тридцать, исчерпался ты, а не я. Отпусти еврейскую бороду, возлагай филактерии, соблюдай субботу, а в устремленность к Богу не вдавайся. Не заботься о святых намерениях, не дави себя. — Реб Тевеле вытер пальцем уголки рта и поковырял в зубах, которые все еще прочно сидели на своих местах, но выглядели черными, как обгорелые пни. Он почесал свою расхристанную грудь, покрытую колючими, седыми, пропотевшими волосами, и крикнул ученику:
— Приходи в пятницу до полудня. Мы вместе пойдем в баню, и ты потрешь мне спину. Придешь?
Солдат с деревянной ногой
I
В синагогах благословили начало нового месяца Менахем-Ав [51], затем пришли новые дни, подобные строю скорбящих на обратном пути с кладбища. Однако в узких и тесных переулках весело продолжались обычные торг и суматоха. Солнце припекало, с лиц капал пот. Солнечные лучи прятались за грудами старого, пыльного тряпья, разложенного в платяных лавках Проходного двора. Солнечные лучи забирались и в подвалы на дворе Рамайлы, где продают уголь. Полосы света игриво рассыпались у высохших сточных канав на улице Виленского Гаона, где сидели торговки фруктами у корзин со своим товаром. Дети запускали бумажных змеев, подпрыгивали и приплясывали босыми ногами на раскаленном асфальте Синагогального двора. Но пожилые евреи с набожно согбенными спинами уже видели перед собой синагогу со священным ковчегом без покрывала и вспоминали плачи Девятого Ава. Напев из книги Эйха [52] сливался в сердце и в памяти с шорохом и вздохами ветра среди сухих листьев. Именно теперь во дворе Песелеса появился солдат с деревянной ногой, странствующий повсюду Герц Городец. Он пришел в то же время, что и в прошлом году и два года назад.
Его густая шевелюра и смеющиеся глаза чернее сажи и угля. Глядя на его фотографию до пояса, никто не подумал бы, что этот человек — инвалид, так он весело смотрит. Герц Городец все время носит старую солдатскую шинель с оторванными пуговицами, фуражку козырьком назад и потертые шаровары, зато сапог на его единственной, правой ноге сверкает и лучится, как зеркало. Его лицо гладко выбрито, а усы лихо закручены. Усы помогают Герцу Городецу во всем, что он рассказывает. Рассказывает он, как во время войны шел в атаку на немца, подкручивая пальцем ус — и тот вытягивается, как готовый проколоть штык. Хочет он показать, как упал раненный, и его усы вдруг опускаются. А когда он похваляется, «как гулял в отпуске», служа в армии Фоньки-кваса [53], его усы распушаются, становясь толстыми и вожделеющими.