Клойнимус очень страдал оттого, что его полевевшие дети издеваются над его возвращением к вере, как раньше издевались над его революционным пафосом. Узнав, что он стал захаживать в молельню, где встретил своего прежнего ребе, они язвительно подбадривали его:
— Ты последователен! Социал-демократия должна довести либо до предательского сотрудничества с врагами Советского Союза, либо назад в бейт-мидраш. Хорошо еще, что ты избрал второй путь.
Если он открывал рот и пытался ответить, жена набрасывалась на него с криком «Фразеолог!» Она считала его недотепой и выговаривала ему, что если бы он не воспитывал детей на высоких словах, они бы не ушли так далеко влево, и ей не приходилось бы бояться, что их посадят в тюрьму. В классах ученики буквально садились учителю Клойнимусу на голову, и даже вечером в музее ему не было покоя. Этот неудачник Махтей тоже издевался над ним. Поэтому в его компании уста Клойнимуса не открывались подобно устам Валаамовой ослицы. Например, сейчас Махтей переписывает на белую жесткую карточку заглавный лист какой-то богослужебной книги и устраивает из нее посмешище:
— Мы называем это красивым именем — инкунабулы! [99] На самом же деле это пыль и плесень. И вот этой пылью и плесенью забивали юные мозги на протяжении столетий.
Чтобы не отвечать на это заявление, Клойнимус горбится еще больше и еще глубже погружается в летопись или начинает выглядывать на улицу. Уже пару дней как перестал литься поздний осенний дождь, но мостовая, стены и окна зданий еще сырые и блестят черно и искристо в бледноватом свете уличных фонарей. В саду напротив музея застыли голые деревья. Побитые дождем груды увядших листьев навалены у подножия стволов. Кто-то шатающейся походкой, кажется, бездомный и пьяный, бродит с опущенной головой среди груд опавшей листвы и что-то в ней ищет. Меер Махтей тоже выглядывает в окно на заплаканную улицу. Заведующий музеем Клойнимус чувствует скуку и горечь, и потому речи Махтея еще больше раздражают его.
— Опавшие с деревьев листья выметают и выбрасывают в помойный ящик — и делу конец. А вот к старым прогнившим листам книг, полным пыли и плесени заскорузлой схоластики, относятся как к святыне. Вы слышите, товарищ Клойнимус?
— Слышу, товарищ Махтей, — отвечает ему тот со своего стола, медленно и с сарказмом. — В хронике, которую я сейчас читаю, упоминается предписание, согласно которому портной не должен отдавать обывателю заказанную одежду, пока обыватель не заплатит налог на содержание бедных детей в хедерах. Так постановили тогдашние главы общины, кровососы, как вы их называете. Но нынешние революционеры, настоящие кровопускатели, вместе с вашим пролетариатом еще все сто раз перекрутят, прежде чем додумаются до такой высокой морали.
— К черту мораль! Когда отменят богатых и бедных, такие предписания не потребуются. Только посмотрите в своей молью поеденной хронике, как ваши распрекрасные обыватели соблюдали эти моральные предписания, — смеется Меер Махтей в дальнем углу большого, полутемного музейного зала. В свете настольной лампы его лицо кажется еще более желтым и высохшим. Темнота вокруг его освещенной головы делает товарища Махтея похожим на торговца одеждой, сидящего и перебирающего тряпье.
Меер Махтей встает, зевает и потягивается. Наконец он говорит, что сегодня ему надо уйти пораньше. Хотя он чуть ли не каждый день использует для ухода один и тот же предлог и запустил свою часть работы, Клойнимус доволен, что останется один и сможет влиться в окружающую тишину, в ее густые тени. Но он недолго наслаждается сладким покоем. Кто-то по ту сторону двери ищет щеколду. Заведующий музеем удивляется: кто может быть так поздно? Он еще больше удивляется, узнав в вошедшем столяра Эльокума Папа, который ремонтирует и украшает Немой миньян.
— Вы мне сказали, чтобы я зашел сюда, и вы мне покажете красивые вещи, которым я смогу подражать, — говорит высокий худой Эльокум Пап. В темноте он выглядит как длинный склонившийся над колодцем журавль с головой-ведром для черпания воды.
Намедни, когда Эльокум Пап сидел в молельне во дворе Песелеса и занимался резьбой по дереву, напротив него стоял учитель Элиогу-Алтер Клойнимус, опершись за спиной на трость, и по своему обыкновению пламенно вещал.
— Наши художники ищут признания у иноверцев. А чтобы оправдать то, что они бросают на произвол судьбы собственный сад, эти снобы утверждают, что еврейское искусство примитивно. Я опубликую о ваших произведениях вдохновенную статью и завершу ее призывом к заблудившейся еврейской интеллигенции прийти и посмотреть на вашу резьбу, чтобы понять, что такое настоящее еврейское народное искусство.
Когда столяр Эльокум Пап сколачивал кухонный стол, его не волновало, что к нему обращаются. Но когда он резал по дереву, он терпеть не мог, если ему забивали голову, да еще такими речами, которых он не может понять. Он заявил этому меламеду с тросточкой, что смастерить из одного куска дерева птичью голову с короной это не то же самое, что сколотить лестницу. При такой работе не следует разговаривать, как нельзя болтать в тех местах молитвы, где благословения идут непрерывным потоком. Элиогу-Алтер Клойнимус возразил, что он не собирается ему мешать или высказывать свои суждения о работе. Он заведующий историческим музеем в здании еврейской общины на Оржешковской улице [100], напротив садика. Пусть столяр его посетит, и он покажет ему редкостные произведения еврейского искусства, которые резчик сможет скопировать для своего бейт-мидраша. Клойнимус уже забыл о своем приглашении, но Эльокум Пап не забыл и пришел в этот заплаканный, заляпанный грязью вечер.
Сначала заведующий музеем злился на себя за то, что пригласил столяра и лишил себя коротких часов покоя. Хотя люди говорят, что он ходит в Немой миньян, чтобы молчать, он все равно балаболка, как и прежде. Но тут же заведующий подумал, что ему следует радоваться, раз отыскался человек любопытный и заинтересованный в музейных сокровищах. Элиогу-Алтер Клойнимус зажигает все лампы, и Эльокум Пап внимает его разъяснениям, глядя широко раскрытыми глазами на модели скульптур.
— Вот это изучающий Тору человек с острым умом. Видите, как он морщит лоб и закатывает глаза? Так он предается схоластическим размышлениям, сводит стену со стеной и расщепляет волосок надвое, как говорят в народе. А вот эта фигура — знаток. У него веселые глаза, потому что у него хорошо на сердце оттого, что он помнит всю Тору наизусть. А вот этот еврей в оконной раме — портной. Он вдевает нитку в иголку, и можно почти услышать, как он мурлыкает при этом какую-то мелодию без слов. А вот группа евреев, которые полусидят, полустоят у стола. Один выкрикивает, воздев руки: «Да разве это возможно!», а другой затыкает себе уши, он ничего не хочет слышать — это изучающие Тору в горячем споре над листом Гемары. А вот эта группа евреев — испанские мараны [101], они справляют седер [102] в подвале, чтобы христианские соседи не знали. Но попы из инквизиции узнают и врываются в масках. Лица евреев искажены от страха, женщины падают в обморок, кто-то из участников седера, рыцарственные молодые люди, хватаются за мечи, но все они готовы к самопожертвованию во славу Имени Божьего.
Элиогу-Алтер Клойнимус разошелся. Он снимает и тут же снова надевает пенсне, словно выступает перед большой аудиторией.
— Наши нынешние молодые революционеры не уважают самопожертвование во славу Имени Божьего. Они уважают самопожертвование во имя белорусских и украинских крестьян, которые смертельно ненавидят нас, евреев. Ведь польское государство оторвало куски от Западной Белоруссии и Западной Украины, присвоило территории, которые по справедливости, как они говорят, должны принадлежать Советскому Союзу. Вот чем забивают себе голову еврейские мальчишки, они глаз ночью не могут сомкнуть из-за несправедливости, которая была совершена по отношению к белорусским и украинским крестьянам. Так что же этим воинственным еврейским мальчишкам смотреть в еврейском музее? Они считают его кучей старья, пыли и плесени.