– Так говорят, отец, – тихо пояснил муж. – Так говорят в Киеве.
Свекор помолчал, дыша тяжело и хрипло. Вздохнул, похрустел шеей.
– Дальше!
– Потом приехали люди из Дерев. Говорят, они приехали сватать государыню…
– Убив государя?!
Молчание, потом снова голос мужа:
– Их приняли в тереме с почетом. Но назад они не вышли, и это видели многие. А назавтра ударило било, и люди государыни рассказали… все то, что я тебе сейчас говорю, отец.
– А полянам не надо долго объяснять, что жители Дерев злодеи и убийцы… – свекор вновь невесело усмехнулся в усы. – Дальше, сын, дальше…
– Все так, отец. Все люди города стали кричать, что Дере́ву надо наказать, так наказать, чтоб навек запомнила. Княгиня собрала войско и ушла в Дерева. Говорят, пожгла главный город и перебила много людей.
– Короче, – перебил свекор решительным и злым голосом, – князя нет, лучших его воинов и воевод нет, киевское войско устало после похода, да и поворачиваться надолго спиною к Дере́вам Киев теперь не решается, так?
– Можно сказать, что так, отец. Хотя… хотя все хуже. Наших просто не пустили на киевскую Гору.
– Что?! – вновь было начавший расхаживать по покою свекор остановился, словно ударился о стену. – Почему?
– Им не объяснили, – угрюмо ответил муж. – Долго держали на Подоле у Почайны. А потом пришел бирич, бирич Синко, ученик старого Стемира, сказал, что княгиня не будет их принимать. Он помнил Домагостя и Пересвета по греческому походу… но ничего не мог поделать.
– Я его тоже помню, – проговорил свекор. – А сыновья Игоря? Что с ними?
– Старший, княжич Володислав, погиб с отцом. Младший, Глеб, сейчас с матерью, с Ольгой. Где средний… где средний, никто не знает. Говорят, отец отдал его в воспитание сыну Ольга Вещего, Ясмунду.
– Если так, – вздохнул свекор, – я за него спокоен. Я не спокоен за нас… Они, те, кто ездили, – они ведь рассказали на вече о том, что видели в Киеве?
Муж только вздохнул в ответ. Вздыхали они похоже – непривычный и пугливый человек мог испугаться, услышав. Да и непугливые вздрагивали – похоже было на короткий глухой взрык спящего медведя в берлоге.
– Как утаить… рассказали.
– А может, и стоило утаить! – упрямо рыкнул свекор. – Может, и стоило. Уж лучше с напрасной надеждой в бою лечь, чем без всякой под ярмо пойти… ладно. Рассказывай.
– Что рассказывать… – хмуро проговорил в ответ муж. – Вече приговорило: идти под каганову руку, пока добром зовут. Русам не до нас, а мы второй Бадеевой рати не выдюжим…
Мужчины говорили о чем-то еще, о том, что снова отстроят Казарь, о болотных убежищах, о том, что опять придется уходить в леса, но она уже не слышала.
Бадеева рать.
Вторая Бадеева рать.
О первой все никак не могли забыть старики, хотя минуло уже за сто лет. Память о ней нависала над землею детей Вятко каждую ночь – полосу из звездного серебра по черному бархату неба тут многие называли не Трояновой тропою, как те, что живут на закате, а Бадеевой дорогой. Будто навеки застыли в небе искры бесчисленных пожаров, горящих городов и весок, вставших на пути царя Бадея[1], утверждавшего в хазарской державе новую веру.
Веру, по которой только исповедующие ее были людьми.
Это тогда подчистую лег весь род князя Вятко, что привел пращуров в леса из далеких вечерних мест, лег от мала до велика – кто не пал в бою, до того дотянулись наемные душегубы. В крае не осталось князей, кончилось княжение вятичей. Непросто далась лесная земля – сложил в той войне голову и сам царь Бадей, и сын его, и внук… но слишком велика была цена. А уцелевшие… одни склонили головы, готовые каждый год отдавать по девке из каждого рода, лишь бы пришедшая с полудня нелюдь перестала убивать и жечь. Другие – как ее предки – уходили в леса, на долгие десятилетия прощаясь с мирной жизнью, превратившись в ночные стаи хищных зверей.
Семьдесят лет. Семьдесят долгих лет прошло, семьдесят девушек с каждого рода стали рабынями, пока не пришел с полуночи под знаменем с Соколом Ольг-Освободитель.
Значит, снова. Снова тысячи купленных или пригнанных из-под палки убийц стоят у границ ее края. Они снова готовы жечь города, вырезая до младенцев в люльках, до старцев на завалинках, до собак на дворах и скота в стойлах, все, что дышит.
Женщина – освоившиеся в темноте глаза уже различали белеющую на стене руку – поглядела на свои тонкие пальцы почти с отвращением. Лапой бы когтистой быть этой руке, ей самой – стригой бы хищною летать в свите Трехликого. Обрушиваться с ночного неба на рабов кагана, рвать их мясо, пить их кровь – их, пришедших покуситься на свободу и честь ее народа, уже отнявших их у него! Лютым криком гнать, загонять в подпечки, за бабьи подолы трусов, неспособных понять, – вот с этими, с теми, что творили все это, – договариваться нельзя! Никак! Ни о чем! Ногти прочертили по бревнам стены бледные полосы, живот скрутило вдруг, и дом поплыл вокруг нее, накреняясь, будто ладья на речной волне, и пятнадцатилетняя женщина уже успела подумать, наполовину с испугом, наполовину с восторгом, что Бог Войн услышал ее и призвал, что сейчас дом распахнется в ночное небо и вскинутся за спиною черные крылья… когда поняла, что все проще, знакомей – и радостней. Что-то шевельнулось, ерзая крохотным злым волчонком внизу живота, желудок прыгнул едва ли не к самым губам.
– Воибуда? – свекор с мужем окликают ее в один голос, и только потом он распадается надвое.
– Что ты тут делаешь?
– Что с тобою?!
– Прости… – заглотив, загнав внутрь дурноту, она снизу вверх, с колен, смотрит в наклонившиеся к ней лица, сперва в рассерженные глаза свекра, потом во встревоженные – мужа. – Прости, свекор-батюшка… и ты прости… Кажется, будет мальчик…
Глава II
У истоков
Руки. Он еще не знает, что это женские руки. Он пока не знал иных, да и эти-то только недавно почувствовал под собою. Он еще ничего не знает в этом мире, а на касание холодного и твердого к мягкому красному животику откликается сердитым криком.
– Я не завещаю тебе ничего, кроме этого меча, – звучат слова, которых он еще не понимает. – Остальное добудешь им.
– Это не наш обряд. Это обряд руси, – роняет женщина с тяжелыми руками, стоящая рядом. Роняет без выражения, и глаза, смотрящие на мужчину с мечом в упор, не живее, чем семипалые ладошки височных колец, растопырившиеся с очелья. Очелья в скорбном вдовьем шитье. Женам помогают рожать вдовы – так повелось. Кручина потеряла мужа пять лет назад. И тела не привезли, не с кем было взойти на костер… С тех пор ее глаза оживали лишь на время родин. В прочие дни были они безразлично-спокойны. Как сейчас.
Мужчина выдерживает этот взор – привык.
– Обычай руси не плох и для нас. Как я погляжу, на них Боги войны смотрят веселее, – вмешивается третий голос, тоже мужской, только его обладатель выглядит лет на пятнадцать старше человека с мечом, и русые усы, у человека с мечом едва проклюнувшиеся, у старшего уже пометила седина. Кручина пожимает плечами, поворачивается, унося в банную пахучую тьму негодующе голосящего младенца… Женщинам – женское, мужчинам – мужское. Обряды с мечами, чужие племена – мужское дело. Дело женщин – чтоб было кому держать в руках мечи и ходить с ними к чужакам.
– Наречешься ты – Мечеслав.
…Он ползет по чему-то белому мягкому и глубокому, утопая, сердито пыхтя. По грудь в воде или в снегу, сказал бы взрослый, но слов еще нет, и воду он знал только в материнской ладони, а снег – в ладони отца. Отец стоит над ним, наблюдая, чуть улыбаясь краями губ, а он не видит, ползет, тянется к чему-то столь же влекущему и желанному, как грудь матери – только совсем по-другому. Он сердито сопит, гневаясь на белую помеху, но упорно продолжает путь, изо всех сил поддерживая голову над белыми волнами, чтобы видеть цель – длинную, темную. От двери приходит порыв свежего воздуха, и сразу же материнское оханье, но отец, не оглядываясь, только поднимает руку – не мешай. И, наконец, улыбается, глядя на сына, лежащего посреди огромной шкуры зимнего волка, вцепившись ручонками в ременную оплеть на топорище боевого чекана.