«Выпьем кофе?»
«Идет».
Сидели на скамеечках перед персидским подносом. Скамеечки и поднос Адас получила в подарок от родителей недавно. Мойшеле ни о чем не спрашивал, и даже чудесная желтая роза, в тонкой стеклянной банке, поставленная Адас между чашками с кофе, не привлекла его внимание. Адас встала на колени, разливая кофе в чашки, и длинные ее волосы коснулись пола. Вдруг она замерла и задержала дыхание. Сидящий рядом с ней чужой мужчина смущал ее.
«Кофе выкипел».
Она наполнила его чашку, села напротив, подтянула короткий халат к коленям, сжимая его полы. Не хотела она приластиться к мужу, видя его оскорбительное равнодушие. Уродливый пес кружился возле него. Мойшеле пил кофе, хрустел печеньем и дымил трубкой. Голос Адас звучал отчужденно:
«Что слышно?»
«Закончили войну».
«Расстался с армией?»
«Да».
«И что сейчас?»
«Еду за границу».
«Когда?»
«На следующей неделе».
«Куда?»
«В Италию».
«На сколько времени?»
«Посмотрим».
Адас чувствовала, что этот разговор вызывает у нее недоумение, отражающееся на лице. Эту поездку он собирается совершить вопреки соглашению между ними. Ее решение в отношении его и Рами должно было быть принято с окончанием войны. Но, быть может, он уже решил, и то решение потеряло смысл? Взгляд ее был вопрошающим, и он от него не уклонялся, но взгляд этот как бы его не касался. Адас была ужасно взволнована. Она не хотела, чтобы он уезжал. Протянула к нему ноги и наткнулась на пса. Нет, не это уродливое животное разделяет их, а отчуждение. Чужим стал ей Мойшеле. Лицом, глазами, запахом табака, отличающимся от запаха его формы в шкафу. Подобрала Адас ноги под себя и отодвинулась от этого чуждого ее миру человека. В мире ее теней беседуют дядя Соломон и Амалия, и Соломон говорит ей, чтобы она перестала звать Мойшеле «деткой», он уже не детка, а зрелый мужчина. Нет, нет, Мойшеле не стал зрелым, он постарел и стал стариком. Седина пробилась в его волосах. Сидит равнодушно, явно не желая женщины. Мойшеле – старик. Рот его занят трубкой, но руки огромны и сильны. Пальцы длинны, и ногти остры. Руки у него грубы, они привыкли брать то, чего желают, и отвергать то, что им не хочется. Глаза Адас смотрели на гильзу от снаряда, которую когда-то принес Мойшеле и поставил в угол. В ночь перед кончиной Амалии он пришел домой и принес две задымленные гильзы, чтобы они могли служить медными вазами. В ту ночь он не был с ней нежен в любви, как раньше, а сорвал с нее ночную рубаху, как насильник, сделал ей больно своими объятиями и молчанием, в первый раз вел себя с ней, как с женщиной, а не как с ребенком. Она еще не успела прийти в себя, дрожа всем телом, как он хлопнул дверью, исчез во тьме ночи, и не возвращался к ней все дни этой долгой войны.
Сидела Адас на скамеечке, и смотрела на руку Мойшеле. Кончилась война, и рука его – на голове пса. Положила и она руку на голову боксера. Руки их встретились, но он не сжал ее руку. Трубка погасла, и он положил ее в пепельницу. Колечко дыма на мгновение взошло над подносом и растаяло. Встала и принесла сигареты. То, что она начала курить, было для Мойшеле новостью, и она надеялась, что он возьмет сигарету из ее рта, чтобы докурить. Не взял. Его равнодушие выводило ее из себя. Положила сигарету в пепельницу, возле трубки. Черное тяжелое дерево и белая тонкая бумага, поедаемая огнем, вызвали в ней давнее чувство, стоявшее преградой между ними: он – большой, она – маленькая, она красивая, а он талантлив. И Амалия провозглашала при каждой возможности, что красота преходяща, а талант вечен.
Погасила сигарету в пепельнице, а Мойшеле взял трубку, и стал ее набивать табаком медленными движениями, подстать медленной его речи. Эта его медлительность весьма подходила к его, можно сказать, торжественному появлению. Все это – трубка, пес, речь его и молчание, облик, жесткое лицо – навалились на Адас. Для чего он вернулся к ней? Пусть идет ко всем чертям! Он вообще не Мойшеле. Он – Мойше! Старшина десантников, который называл каждого не понравившегося ему молодого бойца – Мойше, и командовал целым батальоном таких Мойше. Рами удивительно подражал голосу этого усатого старшины: «Эй, ты, там, тупица Мойше, поди-ка сюда!» Адас прыснула, и Мойшеле повернул к ней голову:
«Что тебя рассмешило?»
«Боксер твой смешон».
«Правда».
«Он отправляется с тобой за границу?»
«Не дай Бог».
«Где же ты его оставишь?»
«У Ионы».
Какая еще Иона? Он же ее муж, и все права на него у нее. Даже на этого уродливого пса. Это ее боксер. Что она, с ума сошла? Держать на память это чудовище? Пусть берет своего боксера. Пусть убирается к своей Ионе. Наплевать. Лицо ее изменилось, глаза засверкали, губы сжались. Она покажет ему и его Ионе свою силу. Он продолжал набивать трубку табаком, и тут она увидела глубокий шрам на его ладони. Крепко сжала его руку:
«Что это?»
«Памятка войны».
Рука со шрамом вернулась к трубке, и снова дым обволок его лицо, и Адас сидела напротив, и отверженная ее женственность снедала ей душу. Обида жгла ее, выпрямила ее фигуру. Подняла она голову, выпятила покачивающиеся груди, руки ее прошлись по бедрам, она указала на сигарету, лежащую на подносе, и повелительным голосом сказала:
«Дай огня!»
Губы ее похотливо изогнулись, в лице появилось нагловатое кокетливое выражение. Она вытянула свои босые ноги, наткнулась на боксера и пнула его. Пес с воем отбежал. Он не запахнула свой короткий халат, а скрестила ноги, меняя их положение – вверх-вниз, гладя их рукой – вверх-вниз.
Мойшеле напрягся. Такой он ее не знал. Он зажег ей сигарету. Подставила ему красивое свое лицо, и он вложил ей сигарету между губами. Вернул трубку на поднос и не отрывал взгляда от Адас. Лицо его заострилось, губы втянулись и почти исчезли. Он пытался скрыть волнение. Втиснул руки в карманы, и сжатые кулаки оттопыривали джинсы. Смотрела Адас на стоящие торчком кулаки и смеялась. Глаза ее блестели. Закатное солнце бросало на нее блики, подчеркивающие ее бледность, окружая ореолом слабеющего света ее распущенные волосы, скользящие по щекам. Рот пылал на ее белом лице. Она сделала шаг к постели, он пошел за ней, но она остановилась. Дорога от его отчужденного молчания до постели не столь коротка. Адас желает прежнего Мойшеле, который развлекал ее любовными играми и всякими поэтическими нашептываниями, а не сразу приступал к делу, как сейчас. Не этот жесткий Мойшеле ей нужен, а муж ее, нежный и любящий. Оба замерли у постели. Когда он попытался ее обнять, она крикнула:
«Я не потаскуха!»
«Адас!»
«Хочешь со мной в постель без поцелуя и даже ласкового слова!»
Она заплакала, как маленькая девочка, которой сделали больно. Мойшеле накрыл ее руку. Большая его ладонь была горяча, как раковина, и дрожащая ее рука успокоилась в ней. Она вытерла слезы волосами. Он обнял ее за плечи и сказал:
«Я не хотел тебе сделать больно».
«Нет».
«Таково положение».
«Таково».
«Ты должна прервать всякую связь с нами».
«С тобой».
«С нами».
Опустила голову. Он раскрыл горячую раковину сжатой ладони, и рука ее выскользнула из нее. Молча стояли рядом и смотрели в окно. Первые вечерние тени сходили с вершины горы. Высокие скалы, подобно острым зубам, вгрызались в густеющие облака тьмы. Мойшеле снова сжал зубами трубку. Табачный дым потянулся к ней, она отступила, и свет заката сосредоточился на ее головке и тек в комнату волнами ее темных волос. Лицо ее, обращенное к горе и небу, очистилось и высветилось печалью. В красоте ее теперь не ощущалось ни капли кокетства. Она улыбалась Мойшеле, и в улыбке ее была глубокая обида, нанесенная его отказом. В эти минуты красота ее была неизъяснимой. Печаль слышна была и в голосе Мойшеле:
«Ты не изменилась».
«Ты изменился».
«Прошел войну».
«Она всему виной?»
«Не во всем ее вина».
Адас прижалась к нему, и он обнял ее. Не страсть, а глубокая печаль связывала их в эти мгновения. Не муж и жена, а две потерянные души стояли рядом, замерев, в тяжкий час расставания.