—
Варя, Варенька! Спасибо тебе за такую теплую весточку. Ты по-настоящему простила меня и не таишь зла за прошлое, хотя я действительно виноват перед тобою и матерью. Ты отпустила мне этот грех. Спасибо тебе! Если б ты знала, насколько легче мне станет жить,— вспотел лоб человека.
Он читал, вчитываясь в каждое слово. Да, это письмо адресовано только ему.
Бондарев вышел на балкон, распахнул окно. Его обдало весенним, свежим воздухом. Как легко и чисто стало на душе. Словно помолодел человек. Ему захотелось петь. Ведь его простили. Первый человек, но как это важно жить, не чувствуя себя круглым подонком.
Бондарев с интересов вглядывается в окна домов. Вон и Ксенькино окно. Не спит старая карга. А именно она назвала человека людоедом и убийцей, сатаной и подлецом, только за то, что прошел мимо, задумавшись, и не поздоровался с бабкой. Ох, и облила его помоями старая!
Да что Ксенья? Сколько раз обижали его и он, стоя у этого окна, захлебывался слезами, задавая себе один и тот же вопрос:
—
За что?
Сколько раз поселковые крыли его без причины площадным матом из куража. Без повода и причины обзывали грязно. Будь он помоложе, вряд ли сдержался бы, обязательно отплатил бы мордобоем за оскорбление. А теперь и возраст, и силы не те. Вот и пользуются случаем обидеть ни за что. Так вот и в волчьей стае сживают со света состарившегося матерого вожака, какой не в силах дать сдачи и постоять за себя. Такому даже щенки досаждают, пробуют силы, первые клыки. Знают, все пройдет безнаказанно, а это порождает наглость.
—
Эх, Ксенья, в Магадане ты рот открыть не посмела б! Жалкая старуха, какую никто во всем доме не замечает. Я единственный с тобой здоровался, и ты возомнила, что все обязаны.
А ведь не секрет, что четверо мужиков бросили тебя из-за пьянок. Разве ты после этого баба? Или этот Спиридон, не зря на Камчатке приклеился и к себе в Белоруссию ни ногой. Там полицаем был. Руки в крови по самые плечи. Тебя в твою деревню облезлый козел не пустит. А еще смеешь меня обзывать? Да я против тебя хрусталь. Ни у одного дитенка из рук куска хлеба не вырвал.
—
Или ты, зачуханый Петрович! В своем доме хозяином не считают. Забулдыга! Детский, внучкин костюмчик пропил, а меня бомжом называешь. Посмотрел бы на себя, старый ишак. Смех и грех. Забыл, когда умывался в последний раз. А туда же ляпнул лешак:
—
Когда тебя будут хоронить, к поминальному столу не подойду. Ты моего уважения не стоишь. Я таких не поминаю. Да пока я сдохну, ты сто раз накроешься, придурок вонючий. Кто может заранее знать, кто раньше сдохнет.
—
Тьфу на всех вас! — закрыл человек окно и сел спиною ко всем дворовым соседям. Ничего хорошего не видел от них никогда. Кроме пьяного, разгульного мата ни одного доброго слова. А лишь такое, что бабы испугано и поспешно загоняли детей со двора. Такое не приведись повторит вечером, отец на горшке окажется.
—
Куда там, интеллигентов из себя корчат. А войди в дом к любому, такое увидишь, что говорить надолго разучишься,— усмехается Бондарев.
Зашел он как-то к соседке попросить гладыш для молока. Аж с деревни вез, решил варенца себе сделать. Бабка разыскала гладыш, но как стала доставать оттуда все, что хранила, Игорь и варенца не захотел. Выскочил пулей, забыл, зачем приходил. Второй год не здоровается и в ее сторону не смотрит. Ничего у нее не просит и не спрашивает. Проходит мимо поскорее, забыв имя старухи. Та от досады протезными зубами скрипит, бранью на весь двор человека поливает. Смолчала бы! Так нет! Обижается громко.
Игорь Павлович вспоминает, как на Колыме жил в элитном доме, где одна интеллигенция прикипелась. Вот где смеху было! Случалось, выскочит какая-нибудь соседка половик вытрясти, сама в одних трусах. Увидит Бондарева, половиком прикроется, ждет, когда тот вниз спустится, и давай ему на голову грязь трясти. Попробуй, сделай замечание, всю свою биографию услышишь в цветном изображении. Забудет, в чем стоит. Главное, не уступит ни в чем.
И почему бабы на нем отрывались по полной программе? Даже жена выскакивала вступаться за Игоря. Ох, и свара поднималась. До вечера брехались бабы. Про детей забывали. Уж что-то, а первенство в ссоре никто не хотел уступать.
Не зря же один из следователей свою жену средь зимы холодной водой облил, чтоб охладить немного. Совсем оборзела баба, никак не могла успокоиться, пока не получила пинка под задницу. Но и тогда из-за двери вопила, все не хотела уступать.
—
Ох-х, эти бабы! — вспоминает человек и слышит с верхнего этажа:
—
Митрич! Ты опять сослепу мои носки надел? Снимай и отдавай тут же!
—
Да я в своих!—слышалось в ответ.
—
Твои грязные. Я их месяц как не стираю. И пятки рваные. Чего там стирать? Мои чистые и без дыр. Снимай, говорю, пока по-хорошему. Не заводи, самому хуже будет.
—
Зачем тебе носки спонадобились на ночь?
—
Ноги стынут. Говорю, отдавай, окаянный!
—
А ведь недавно золотую свадьбу справили,— качает головой Бондарев. И хвалит себя:
—
Хорошо, что сам до такого не дожил.
Игорь Павлович ложится спать, выключает
свет. В квартире темно, как ночью на Колыме. Человек закрывает глаза. До утра осталось совсем немного.
—
Верка, ты куда первач занычила? Целых полбутылки. Я ж помню, сколько выжрал. А где остатки? Давай, волоки сюда! Я не лох, все помню! Не отдашь, глаз на жопу натяну! У, лахудра плоскожопая! Отдай, покуда до печенок не достал. Говорю по-человечьи! Слышь, макака щипаная? Отдай мое, а то хуже будет,— услышал голос соседа сбоку. До утра вымогал свое. И все ж выпросил. Не выдержала баба и, с грохотом поставив бутылку на стол, рявкнула:
—
На, захлебнись!
Бондарев, начавший дремать, проснулся окончательно. Он понял, соседи не дадут заснуть, как ни старайся. Просить, уговаривать успокоиться, дать отдохнуть вовсе бесполезно.
Такой шум поднимут со всех сторон, ничему не обрадуешься. Эти умеют устроить концерт среди ночи. Вот бы такое на Колыме, все волки сбежались бы посмотреть на человечий цирк.
—
А что если и впрямь съездить в отпуск в Нальчик? К Варе и к Аслану! Нет, нельзя. Там
малышка. При ней курить нельзя. А главное, где деньги на билет взять? В долг попросить? Только не это. Лучше на Камчатке просижу, позориться не буду. Да и зачем мне тот чужой Нальчик с его красотами. Уж ехать, так в Россию, в свою деревню, а где она своя? Уж и название забыл. К кому приеду, кому нужен, кто ждет меня там? Такая как Варя, одна на свете. Второй уже нет. Были когда-то сестры, братья, да куда делись, ни одного письма нет. Я, потерявшийся из родни. Что в деревне стану делать? Сидеть с дедами на завалинке, пугать рассказами о Колыме. Они ж уссутся. Хотя... Какое там? Многие на своей шкуре ее познали, не испугаешь. Русского мужика Колымою не проймешь. Всякое видывал. Этого ничем не пуганешь. Вот порадовать мудро, а такими рассказами не удивить. Да и остались ли в деревне знакомые старики — бывшие одноклассники. Небось, все на погосте устроились. Им мой приезд до задницы. А и зачем ехать? В отпуск? Подарки купи, оплати дорогу, где возьму столько. Сколько пенсий собрать надо. А самому есть на что?
—
Вот если бы на Колыме, там подножного корма полно, рыба, грибы, ягоды, орехи, с голоду не пропадешь. Там и Федя подкинул бы оленины или медвежатины. Голодным не сидел бы,— улыбался Бондарев.
Почему-то так явно представил дом охотника, его волков, скотину в сарае, запасы дров, все это по-хозяйски определено. Да и сам охотник— мужик путевый. На Камчатке таких нет. Вот бы к кому в отпуск махануть, и дорога недорого стоит. Только вот навязываться совестно. У него семья, дети, баба, хозяйство. Куда еще меня черти принесут на его шею. Оно и время несподручное. Можно было бы на перелетных сходить, но охотник из меня хреновый. А куда меня еще приспособить?