К этому времени Хезус Хулио уже успевал зарыться под тяжелое шерстяное одеяло.
– Охххрррр! – взревывал он, когда Мама сдирала с него этот покров.
– Вставай, pillito, я тебя уже натаскалась, в школу не понесу.
– Ну тогда я и не пойду, – отвечал Хезус Хулио, радуясь подвернувшейся ему лазейке.
– Я тебя не понесу, – говорила Мама. – Я тебя пинками погоню.
Исполнив этот утренний ритуал, они втроем направлялись к автобусной остановке. Мама махала вслед школьному автобусу рукой, смущая их обоих, – правда, Хезуса Хулио гораздо сильнее.
– Дерьмо… – выдыхал он, усаживаясь на свое место.
– Мама говорит, это слово говорить нельзя.
– И хер с ним.
Через несколько секунд он уже болтал с друзьями, а Глория читала, стараясь не прислушиваться к звукам наигранного веселья двух дюжин детей. Домашние задания были уже выполнены, однако Мама вбила в голову дочери мысль, что все написанное необходимо перечитывать, отыскивая ошибки, до последней минуты, что каждое такое чтение будет приносить ей дополнительные очки. По подсчетам Глории, этих очков она с четырех до семнадцати лет набирала на каждом школьном задании около 235.
Жизнь с Мамой обладала своей структурой, отводила особое предназначение каждой эмоции, в том числе и радости. Правила были не столько строгими, сколько самодовлеющими: образующими «пакетное решение». Ты вылезаешь из постели потому, что должна идти в школу. Ты идешь в школу потому, что должна получить домашнее задание, которое даст тебе занятие на вечер. Ты нуждаешься в домашнем задании, потому что дети, которые его не получают – или не выполняют, – кончают как pachucos[17]. Они сбиваются в банды, пыряют друг друга ножами, чтобы завладеть чужой курткой или деньгами, – а то и вовсе без всякой причины. Прежде чем сделать это, говорила Мама сыну, воткни нож в мое сердце.
По уик-эндам ты остаешься в доме. В пятницу вечером заходишь в чулан и тайком зажигаешь свечи, чтобы отметить этот особенный день. А после весь вечер читаешь. Нет, Хезус Хулио, в кино ты не пойдешь.
– Почему?!
Мама шлепает его по щеке и велит сесть. Сует ему в руки книгу, заставляет открыть ее.
– Потому что у нас это не принято, – говорит она.
Глорию Мамины правила устраивали. Ей нравился ритуал, ничего страшного она в нем не видела.
А вот Хезус Хулио воспринимал тиранию Мамы как эквивалент преждевременной смерти. В определенном смысле, общего у него с Мамой было больше, чем у Глории. Оба придавали борьбе за господствующее влияние непомерно большое значение. Мама считала ритуал единственной их защитой от наихудших форм упадка – бедности и презрения к силе разума. Дважды став жертвой мужчины, она решила, что единственные люди, каких ей стоит попытаться наставить на путь истинный, это ее дети.
Глория внутренне подобралась, готовясь к проезду через этот город. Она ненавидела Тихуану, напоминавшую ей обо всем, с чем она и Мама сумели справиться ценой огромных усилий. О слабосилии, распущенности, апатии. Их можно увидеть в растрескавшемся, усыпанном отбросами асфальте здешних улиц. Учуять в запахах, доносящихся из баров, в гниющей штукатурке на стене для игры в хай-алай[18]. Сейчас всего лишь восемь с небольшим утра, но ты уже можешь зайти в любое заведение и заказать целый кувшин обжигающего горло спиртного. Торговец, предлагавший на выбор выкидные ножи, шутихи, «виагру» и «vitaminas», соскребал грязь с витрины своей лавчонки. Pensiones[19] с накрепко запертыми ставнями содрогались от храпа американцев, упившихся вчера до того, что им и «виагра» не помогла.
Глория увеличила скорость, плюнув на восьмиугольный выцветший знак, приказывавший ей ALTO[20], и понеслась по Avenida Revolution[21], ощущая лишь малейший намек на приправленную стыдом неприязнь к себе, покачивая головой, чтобы отогнать и сонливость, и мысль о том, что она стала снобом.
Ритуалы Мамы сдерживали Хезуса Хулио лишь до его перехода в полную среднюю школу. К этому времени она, питая смутную, нелепую надежду на поступление сына в колледж, нашла вторую работу. С семи до четырех Мама прибиралась в домах Бель-Эра, а затем с пяти тридцати до одиннадцати мела аллейки находившегося неподалеку от их дома кладбища «Дом Мира». Глория видела ее минут по пятнадцать-двадцать в день, не больше, но ко времени их встречи Мама уставала настолько, что и говорить почти не могла.
Глория с жалостью наблюдала за тем, как Мама ползет вечерами к ванне, и пыталась сделать все, чтобы ее мучения оказались хоть чем-то оправданными. Лезла из кожи вон, стараясь стать одной из первых учениц своей школы.
Брат же использовал Мамино отсутствие, как фомку, позволявшую взломать двери тюрьмы, которой была его юность. Уходил будними вечерами из дома и возвращался, еле держась на ногах. Собрал коллекцию дисков, слишком большую для безденежного пятнадцатилетки. Его приятели, приходя к нему домой, присвистывали, увидев Глорию, гнувшую спину над полученным ею из девятых рук изданием «Человеческого тела» в твердом переплете.
– Эй, chichis! – говорили они. – Дай нам посмотреть на твое человеческое тело.
Хезус Хулио только посмеивался. Защитить ее он не пытался – разве что говорил очередному шутнику:
– Дерьмо, я тут недавно хотел отодрать твою сестру, да в кармане ни цента не было…
Глория не обижалась. Она беспокоилась. Она видела, как брат соскальзывает в выгребную яму, от которой Мама предостерегала его: сквернословит, ведет себя так, точно весу в нем сто восемьдесят, а не сто восемнадцать фунтов. Он попробовал отрастить усики на китайский манер – эксперимент, полный провал которого заставил бессильно кипеть от злости.
– Заткнись! – орал он.
Глория хихикала.
– Уж больно на сыпь похоже.
– Puta![22] – Он двинул ногой по стулу и выскочил из кухни.
Она прикрыла образовавшуюся в плетеном сиденье дырку конвертом от диска и стала ждать возвращения матери.
Разумеется, конверт свалился на пол, как только та вставила ключ в замочную скважину. Впрочем, Мама вернулась слишком уставшей, чтобы заметить дырку.
Весной 1981 года полицейское управление ввело в Восточном Лос-Анджелесе комендантский час. Паренек, бывший не многим старше Хезуса Хулио, открыл стрельбу по патрульным и убил одного из них. Впервые за долгое время Мама вернулась домой рано. Они втроем сидели на кухне, ели манную кашу и слушали радио, пытавшееся перекричать поселившегося в их плите сверчка.
– Дерьмо…
Мама давно уже оставила старания очистить словарь Хезуса Хулио от грязи, а сам он перестал даже и замечать их задолго до этого. Глория попыталась привлечь внимание брата к себе, показать, что она его не одобряет. Она никогда не ругалась, от нее Мама таких слов не потерпела бы – факт, которым Глория гордилась при всем ее презрении к двойной морали.
– Сядь, Хезус Хулио.
Брат метался по кухне, разминая ладонями шею. Глории он показался вдруг рослым, изнывающим от желания придушить кого-то.
– Поверить, на хер, не могу, что мы просто сидим здесь.
– Поверь.
– Мы должны быть там, – простонал он и погрозил кулаком стене.
– Ради чего? – спросила Мама.
– Они не имеют права приказывать нам сидеть дома.
– Мне и дома хорошо, – сказала Мама и прибавила громкость радио.
– Мать твою! – Хезус Хулио с размаху двинул ногой по плите. – Заткнись, на хер!
– Он тебя не послушает, – сказала Мама. – Сверчки не реагируют на гневные вопли.
Хезус Хулио, громко топая, покинул кухню. Глория ждала – что сделает Мама? Встанет и потребует извинений? Скажет что-нибудь о его незрелости? Может быть, даже заплачет?