— Они недостойны часов моего деда, — печально произнес Шапольский.
— Не назначай больше рандеву, — посоветовал Гур, — все равно не явишься. Сдай их лучше в музей.
Шапольский пошел сдавать. Он шастал из музея Эцеля в музей Бялика, из Библейского в Музей изящных искусств, — один отсылал к другому.
— Если бы часы были подарены Бялику… — говорили в одном.
— Ваш дед сражался в Иргуне? — уточняли в другом.
— Нет, он дрался в Первой Конной.
— В Иргуне не было кавалерии, — отвечали ему, — отнесите часы туда, где была.
— Ни Троцкий, ни Абрам Шапольский в Торе не упоминаются, — вежливо объясняли в Библейском.
— В конце жизни дед изучал Танах! — шумел Шапольский. Не помогало.
По дороге из Библейского он зашел на шук купить сушеной вишни, — там часы и сперли.
— Зачем? — удивился Шапольский. — Они не ходят уже сорок лет…
У раскрытого окна они с Гуром ели баклажанную икру.
— Надо было их отнести в Музей диаспоры, — говорил Гур.
— Диаспоры… — вздохнул Шапольский. — В диаспоре могли взять. Ты думаешь, мне хотелось с ними расставаться?
В один из приездов Шапольский решил подарить Израилю «Гимн поселенцев» с припевом: «Мы никогда, мы никогда не отдадим Голаны!»
Гур перевел его на иврит, и они поехали по мошавам и кибуцам.
Гимн имел небывалый успех. Поселенцы Иудеи пели его на демонстрациях. Сводный хор Кацрина исполнил его в седер над Кинеретом. Шапольский становился героем. Как вдруг из канцелярии премьера, на свидание с которым он не явился, его предупредили, что еще один гимн — и возможны осложнения со следующим приездом.
Шапольский забросил политику и решил купить квартиру в Тель — Авиве, с видом на море и Яффо.
— Ищи, — сказал он Гуру, — цена меня не волнует.
Гур начал поиск: обзвонил знакомых, кабланов, звонил даже в военную разведку, где когда‑то служил, и вскоре представил Шапольскому изумительную квартиру — на набережной, безбрежный балкон, три окна на море, два — на Яффо.
— Сказка! — сказал Шапольский.
— И всего двести тысяч!
— Цена меня не волнует, — повторил Шапольский.
Он сел на балконе, положил ноги на парапет и уставился на море.
— Белеет парус одинокий, — декламировал он, — в тумане моря голубом…
Гур шагал по квартире.
— Какие потолки! — восхищался он. — Французская ванна! Итальянская мебель!
Шапольский с размаху бухнулся на кровать.
— Семь лет не лежал на такой!
— И всего двести тысяч! — повторил Гур.
— Гур, — сказал Шапольский, — сколько можно повторять: цена меня не интересует! У меня все равно нет денег…
Гуру захотелось выкинуть Шапольского с балкона с видом на море, на Яффо.
— Ты думаешь, у меня после этого появятся деньги? — поинтересовался тот…
И вот теперь Шапольский решил посадить дерево.
Дерево шло от деда.
Дед, чьи часы украли на шуке, часто говаривал: «Человек в жизни должен успеть две вещи — сделать революцию и родить сына».
И то и другое он сделал довольно быстро, революцию даже быстрее.
«Мы — красные кавалеристы!» — пел дед, и шашка его блистала на разных фронтах.
Он ненавидел мещан и быт, Абрам Шапольский, он был романтик. «А вы на земле проживете, — пел он, — как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют!..»
Сначала дед разочаровался в сыне. Тот мечтал исполнить его завет, но как‑то странно: он хотел совершить революцию, только совсем иную, чем дед. Дед вскочил на коня, схватил шашку и погнался за крамольником, — и вдруг, на всем скаку, сам разочаровался в революции, выбросил в кусты шашку и изменил завет. «Человек, — говорил теперь дед, — в жизни должен успеть две вещи — родить сына и посадить дерево». Сын в завете остался — дед вновь полюбил его…
Дед постарел, поселился в поселке у моря и посадил там сосну. Шапольский часто сиживал с ним под этой сосной, он вырос под ней, в краю сосновых боров, в хвойном воздухе которых мир был чист и прекрасен.
Потрепанная Книга всегда лежала на коленях деда.
— Если бы я не махал шашкой, — вздыхал он, — я бы стал цадиком. В шесть лет я уже читал эту Книгу.
Он натягивал очки, брал Тору, и ветер с моря разносил его слова.
— Пойди из земли твоей, — читал дед, — (черт ее возьми!), от родства твоего, от дома отца твоего (а что делать, если нас угораздило родиться здесь?), в землю, которую Я тебе укажу.
— Что это за земля, дед? — спрашивал Шапольский.
— Тише, — отвечал дед, — тише! — и оглядывался, хотя вокруг были только дюны и море. — Это Б — г сказал Аврааму, мой мальчик.
— Тебе? — уточнял Шапольский. — Это же ты — Авраам!
Дед задумывался.
— Да, — отвечал он, — но свист шашки заглушал голос Б — га, время забросило меня на коня и понесло под цокот копыт под откос…
Каждое лето, когда Шапольский приезжал к деду, они сидели под этим деревом.
А потом его подожгли.
Была ночь. Огонь полыхал, как солнце.
Дед бегал с ведром, лил на огонь воду, набрасывал пиджак — все было напрасно: сосна сгорела.
Он сидел под обугленным деревом, весь в гари, и молчал.
— Они нас ненавидят, — наконец произнес он. — Запомни, внук: туда, где тебя любят, ходи нечасто, туда, где ненавидят, не ходи никогда!.. Зачем мы пришли сюда?..
Дед не пережил дерева.
Пламя это еще долго пылало перед глазами Шапольского, будило ночью и обжигало днем…
А потом он уехал. Но до той земли, о которой говорил дед, не добрался и остановился в Европе. Песни он писать перестал — он жил в стране, где давно не пели и о людях которой в лучшем случае можно было сочинить бухгалтерский отчет. Но он не был бухгалтером. Он вообще ничем не был в той стране, поэтому и дарил музеям именные часы, покупал квартиры и писал гимн.
Но сейчас он решил посадить дерево.
Эта идея не давала ему в последнее время покоя. Шапольский разъезжал по питомникам и выбирал саженец сосны — он решил посадить такое же дерево, под которым сидел в детстве с дедом.
— Мне для южной почвы, — предупреждал он, — мне для места, где мало дождей и много солнца.
— Берите вот эту, — предлагали ему, — стройная, пушистая, с редким запахом.
Шапольский осматривал сосну критическим взглядом.
— Она привьется в стране, где живут веселые люди? — интересовался он.
На него подозрительно косились: никто не видел зависимости между деревом и нравом людей. На него смотрели как на ненормального. Но он‑то абсолютно был уверен, что в краю песен и в краю дебета и кредита растут совершенно разные сосны.
Наконец он попал к одной женщине, которая мурлыкала что‑то под нос.
— Вы совершенно правы, — сказала женщина, — вот саженец для земли, в которой поют. Деревья — как люди: есть певцы, есть счетоводы. Возьмите этот саженец — он настоящий весельчак, хвоя его танцует, а ствол насвистывает.
Шапольский прислушался: женщина была права. Он купил саженец — весельчак и отправился в Израиль.
Таможенникам саженец не понравился. Его просвечивали, нюхали, носили хвою на анализ.
— Саженец без присмотра не оставляли? — спрашивали его.
— Нет, — твердо отвечал Шапольский, — он всегда со мной!
— Подумайте, в него могли что‑то подложить.
— Куда? Это же не чемодан.
— В ствол, в кору — дерево дает большие возможности.
— Я с ним не расставался, — Шапольский обнял дерево, — как с любимой! Ни на минуту!
— У кого будете жить?
— У Гура, — ответил Шапольский.
— Кто такой?
— Вы не слышали?! Он перевел на иврит мой «Гимн поселенцев»! «Мы никогда, мы никогда не отдадим Голаны!» — пропел он.
Гур и гимн еще больше насторожили таможенников. Они многозначительно переглядывались.
— Цель поездки?
— Посадка дерева, — ответил Шапольский.
Тут пошли за начальником.
Это был стреляный воробей, но с саженцем в своей практике встречался впервые.
Он начал его взвешивать. Лицо было напряженным — видимо, вес его не устраивал.
— Подозрительное деревцо, — выдавил он, — для своего роста многовато весит! Скажите честно: зачем вы его везете?