Он часто воображал, как растолковывает свою жизнь случайному прохожему — кому угодно, кто заинтересуется настолько, что спросит… никто ни разу не спросил, но, вероятно, больше из вежливости, чем из-за отсутствия интереса. Тем не менее Грэм держал свои ответы наготове — а вдруг? — и часто повторял их себе, шепотом перебирая четки нечаянной радости. Энн расширила его спектр, вернула ему те утраченные цвета, которые имеет право видеть каждый. Как долго он обходился зеленым, голубым и индиго? Теперь он видел больше и чувствовал себя в безопасности, всей своей сущностью в безопасности. Одна мысль вновь и вновь повторялась в его новой жизни, как басовая нота, и приносила ему странное утешение. По меньшей мере теперь, говорил он себе, теперь, когда у меня есть Энн, по меньшей мере теперь меня будут оплакивать по-настоящему.
2
IN FLAGRANTE [4]
Ему, конечно, следовало заподозрить что-то и раньше. В конце-то концов, Барбара знала, что он ненавидит кино. Он ненавидел кино, она ненавидела кино: оно, в частности, и послужило их сближению двадцать лет назад. Они вежливо высидели «Спартак» до конца, иногда задевая локтями друг друга таким образом, что это больше указывало на неуклюжесть, чем на вожделение, а затем по очереди признались, что не только не получили удовольствия от фильма, но вообще не находят ничего привлекательного в самой подлежащей идее. Непосещение кинотеатров было одной из первых черт, определивших их как пару.
И вот теперь, по утверждению Барбары, их дочь захотела, чтобы он повел ее в кино. Внезапно его осенило, что он понятия не имеет, была ли Элис в кино хотя бы раз или нет. Но, конечно, бывала — разве что ее генетическое наследство в отношении искусства оказалось ненормально доминирующим. Только он понятия не имел. Ему стало грустно. Три года отсутствия, и не знаешь простейших вещей. И ему стало еще грустней. Три года отсутствия, и ты даже не спрашиваешь себя, знаешь ты или нет.
Но почему Элис захотела пойти с ним? И почему на старую английскую комедию в «Холлоуэй-Одеон»?
— Оказалось, один эпизод там включает ее школу, — небрежно ответила Барбара по телефону, когда он задал этот вопрос; как всегда, просьбу дочери он услышал не от нее самой. — Все ее подружки идут.
— А не может она пойти с ними?
— Я думаю, она все еще боится кинотеатров. Я думаю, ей будет спокойнее с кем-то взрослым. Не с тобой как с тобой, но потому что ты взрослый.
Грэм согласился. Теперь он обычно соглашался.
Когда он вошел в «Одеон» с Элис, мудрость его двадцатилетнего воздержания от киноискусства полностью подтвердилась. В фойе стоял запах поджариваемого лука, который клиентам рекомендовалось намазывать на горячие сосиски, чтобы легче переносить холод жаркого июльского дня. Их билеты, заметил он, стоили столько же, сколько порция барашка. В зале, несмотря на скудость зрителей, воздух был мглистым от сигаретного дыма. Вне сомнений, потому что немногие присутствующие забривали сразу по две сигареты в жалком подражании тому американскому фильму, которого Грэм категорически не видел.
Когда лента пошла (Грэм употреблял ограничивающее существительное своего отрочества: «кино» отдавало Америкой, а «фильм» ассоциировался с высоколобостью), он припомнил еще много причин, почему кино ему не нравилось. Принято рассуждать об искусственности оперы, но хоть когда-нибудь они взглянули на эту муть открытыми глазами? Аляповатые краски, нелепый сюжет, музыка восьмидесятых годов девятнадцатого века, сдобренная Коплендом, и нравственные дилеммы на уровне дешевой прессы. Хотя, конечно, «По ту сторону Луны», видимо, был далеко не лучшим образчиком жанра, но, с другой стороны, именно скверные образчики помогают получить наиболее ясное представление об основных правилах жанра.
Тем не менее кому пришла в голову идея, будто вообще стоит снять комедийный триллер о толстяке-громиле, который то и дело застревает в угольных люках? И кто затем добавил комизма, придумав тощего детектива, настолько колченогого, что бегает он даже медленнее толстяка-громилы? О-о, сказал про себя Грэм, когда очередной эпизод погони внезапно ускорился в такт быстрому кабацкому фортепьянному мотивчику, оказывается, они даже открыли для себя этот прием. Но еще больше его угнетало, что два десятка зрителей в зале — никто из них явно не учился в школе Элис — смеялись как будто совершенно искренне. Дочь дернула его за рукав.
— Папа, с фильмом что-то случилось.
— Да, родная, барахлил проектор. Его уже наладили.
Время от времени он косился на Элис, боясь, что кино ее заворожит — ребенок родителей-трезвенников, упивающийся вишневым ликером. Однако ее лицо оставалось безразличным, если не считать чуть сдвинутых бровей — Грэм знал, что так она выражает пренебрежение. Он ждал эпизода, где будет фигурировать ее школа, однако почти все действие снималось в интерьерах. Правда, в панорамном кадре города, который был обозначен как Бирмингем (но Грэм определил его как Лондон), ему показалось, будто он различил знакомое здание где-то на среднем плане.
— Это она?
Но Элис только нахмурилась более яростно, заставив отца пристыженно умолкнуть.
Примерно час спустя благодаря игре случая след обрюзглого взломщика привел калеку-детектива к злодею классом повыше, итальянизированному клубному бездельнику с тонкими усиками, который демонстрировал пренебрежение к закону, неторопливо покуривая сигару. Хромец-детектив немедленно начал распахивать все двери в квартире. И в спальне он обнаружил жену Грэма. На ней были черные очки, и она читала книгу, а простыни целомудренно пеленали ее груди, однако подтекст смятой постели был абсолютно ясен. Неудивительно, что фильм получил категорию А.
Тут герой внезапно узнал, видимо, достаточно известную царицу красоты, а Грэм узнал свою жену, беспощадно обесцвеченную перекисью водорода, и она сказала голосом, настолько глубоким, что он вполне мог принадлежать дублерше:
«Я не желаю, чтобы это приобрело известность».
Грэм взрывчато фыркнул и заглушил для себя реплику колченогого сыскаря. Он покосился на Элис и увидел, что она вновь уничижительно хмурится.
В последующем двухминутном эпизоде жена Грэма поочередно сыграла удивление, гнев, презрение, сомнение, недоумение, раскаяние, панику и по второму кругу — гнев. Это был эмоциональный эквивалент ускоренной погони. Кроме того, ей хватило времени дотянуться до телефона на тумбочке у кровати, тем самым на краткий миг явив свои обнаженные плечи тем из двадцати шести зрителей в «Холлоуэй-Одеоне», чье зрение не помутилось от одновременного выкуривания двух сигарет. Затем она исчезла с экрана, как, без сомнения, и из памяти любого помощника режиссера, занятого подборкой актеров, который по обязанности вынужден был просмотреть фильм.
Когда они вышли из кинотеатра, Грэм все еще улыбался про себя.
— Так это была она? — спросил он Элис.
— Что было что? — ответила она с педантичной серьезностью. Ну, во всяком случае, какую-то часть характера она унаследовала от него.
— В том кадре было здание школы?
— Какой школы?
— Да твоей же, конечно.
— Почему ты решил, что это была моя школа? А! Гм-гм.
— Я думал, Элис, что мы пошли в кино из-за нее. Из-за того, что ты хотела посмотреть на свою школу.
— Нет. — И снова сдвинутые брови.
— Разве все твои подружки уже не посмотрели этот фильм?
— Нет.
Ну что же, нет, конечно, нет.
— А что ты думаешь о фильме?
— Я думала, что это напрасная трата времени и денег. Ни разу не стало хоть немного интересно. Смешно было, только когда проектор испортили.
Справедливо. Они сели в машину Грэма и осторожно поехали к любимому кафе-кондитерской Элис в Хайгейте. Он знал, что оно ее любимое, потому что за три года свиданий с ней по воскресеньям они перепробовали все подобные кафе в Северном Лондоне. Как обычно, они взяли шоколадные эклеры. Грэм ел их пальцами, Элис — вилкой. Ни он, ни она ничего об этом не сказали — как и о ее других новых привычках, отличавших ту, которой она становилась, от той, какой она могла бы стать, если бы он не ушел. Грэм считал нетактичным упоминать о них и надеялся, что она их вообще не замечает. Нет, она, конечно, замечала их все, но Барбара внушила ей, что указывать другим людям на их дурные манеры — очень дурная манера.