И скажу тебе еще одно. Я всегда убираю со стола после ужина. Иду на кухню и соскабливаю все с моей тарелки в помойное ведро и тут вдруг ловлю себя на том, что доедаю то, что осталось на ее тарелке. Часто, понимаешь, это совсем не аппетитно: остатки жира, и размякшие овощи, и хрящики, но я все сгребаю в рот. А потом возвращаюсь и сажусь напротив нее, и ловлю себя на том, что думаю о наших желудках, о том, что съеденное мной на кухне вполне могло бы находиться внутри нее, а вместо того находится во мне. Я думаю: какой странной была та секунда для той еды, когда нож опустился и вилка сдвинула кусочки туда, а не сюда, и теперь они во мне, вместо того чтобы быть в тебе. И благодаря всему такому я чувствую себя ближе к Энн.
И скажу тебе еще одно: иногда она встает ночью и идет помочиться, а совсем темно, и она в полусне, и она каким-то образом — только Богу известно, как она умудряется, и тем не менее — она бросает бумажку, которой подтерлась, мимо унитаза. А я вхожу туда утром, и бумажка лежит на полу. И… это совсем не нюханье колготок или что-то такое… Я просто гляжу на нее и чувствую… нежность. Она как бумажный цветок, какие клоуны носят как бутоньерки. Она выглядит красивой, колоритной, декоративной. Я просто готов вдеть ее в петлицу. Подбираю ее, бросаю в унитаз, но потом чувствую себя таким сентиментальным.
Наступило молчание. Оба друга обменялись взглядами. Джек ощутил в Грэме воинственность: исповедь каким-то образом обернулась агрессией. Пожалуй, в рассказе был оттенок самодовольства. Джек испытывал почти смущение — случай до того редкий, что он начал анализировать не столько внутреннее состояние Грэма, сколько свое собственное. Внезапно он обнаружил, что его друг поднялся на ноги.
— Что же, спасибо, Джек.
— Рад, если могу. Если был. Когда в следующий раз тебе потребуется хлопнуться на психоаналитическую кушетку, просто звякни мне.
— Да, непременно. Еще раз спасибо.
Входная дверь захлопнулась. Каждый прошел примерно пять шагов в противоположных направлениях, и оба остановились. Джек остановился, сделав небольшой полуоборот, что-то вроде глиссе вбок на середине прихожей. Он пернул, не слишком громко, и сообщил себе:
— «Унесенные Ветром».
Снаружи Грэм остановился, понюхал пыльный боярышник живой изгороди, битком набитые мусорные баки и принял решение. Если он отменит посещение хорошего мясника и сделает все покупки в супермаркете, то может заскочить в «Приятный досуг» по пути домой и снова поймать Энн на совершении адюльтера.
4
САНСЕПОЛЬКРО ПОДЖИБОНСИ
А потом началось расползание.
Как-то вечером на исходе марта они сидели над картой Италии и обсуждали свой отпуск. Бок о бок на скамье у кухонного стола. Рука Грэма мягко свисала с плеча Энн. Уютная супружеская рука, тихая пародия на настырную верхнюю конечность центрфорварда, как у Джека. Одного взгляда на карту было достаточно, чтобы сознание Грэма предалось изысканным фантазиям; он вспомнил, как дни отпуска возвращают привычное удовольствие, благоухающее, будто чистое белье из прачечной. Валломброза, Камолдоли, Монтеварки, Сансеполькро, Поджибонси, читал он про себя и уже в трещащих цикадами сумерках с бокалом кьянти в левой руке, пока правая воспаряла все выше по внутренней стороне обнаженной ноги Энн… Бучине, Монтепульчано… и его пробуждает резкий шорох крыльев фазана, тяжело опустившегося за окном их спальни, чтобы безнаказанно объедаться лопающимся инжиром… И тут его глаза споткнулись на…
— Ареццо.
— Да, там прелестно. Сто лет не была там.
— Нет. Да. То есть я знаю. Ареццо. — Внезапно нежащиеся фантазии Грэма оборвались.
— Ты ведь там не бывал, любимый? — спросила Энн.
— Не знаю. Не помню. Не имеет значения. — Он снова уставился на карту, но она зарябила, потому что в его левый глаз просочилась слеза. — Нет, я только сейчас вспомнил, ты как-то рассказывала мне, что ездила в Ареццо с Бенни.
— Разве? Ну да. Такое ощущение, будто сто лет прошло. Так, собственно, и есть. По меньшей мере десять лет. Вероятно, где-то в шестидесятых. Нет, только подумай — в ШЕСТИДЕСЯТЫХ! — Ее на мгновение обожгла радость при мысли, что она на протяжении стольких лет занималась интересными делами, как настоящая взрослая, — не меньше пятнадцати лет, а ей все еще только тридцать пять. Более полноценная, более счастливая личность теперь и еще слишком молода, чтобы остыть к радостям жизни. Она теснее прижалась к Грэму на скамье.
— Ты ездила в Ареццо с Бенни, — повторил он.
— Да. А знаешь, я ничего про Ареццо не помню. Это там такая огромная площадь, будто чаша? Или она в Сиене?
— В Сиене.
— Тогда, значит, Ареццо… должно быть, это то место, где… — Она нахмурилась, сердясь и на свою скверную память, и на попытку порыться в ней. — Я помню только, что в Ареццо посетила кинотеатр.
— Ты посетила кинотеатр в Ареццо, — сказал Грэм медленно, словно подсказывая ребенку, — и ты видела скверную сентиментальную комедию о шлюхе, которая старается опозорить деревенского священника, а потом ты вышла на улицу и зашла выпить стреги со льдом в единственное открытое кафе, которое сумела найти, и, пока пила, спрашивала себя, сможешь ли ты и дальше жить в холодном сыром климате, а потом ты вернулась в отель, и ты… трахалась с Бенни, да так, будто никогда больше не познаешь такого наслаждения, и ты ничего от него не таила, абсолютно ничего, и даже не оставила свободным самый крохотный кусочек своего сердца для встречи со мной.
Все это было сказано печально, страдальчески, почти слишком уж подробно для потакания своей прихоти. Притворялся ли он? Было ли это частично шуткой? Когда Энн, проверяя, повернулась к нему, он продолжил:
— Последнюю часть я, конечно, придумал.
— Ну конечно. Я же тебе никогда ничего подобного не говорила. Правда?
— Нет, ты мне рассказывала только до кафе, а об остальном я догадался. Что-то в твоем выражении рассказало мне об остальном.
— Ну не знаю, правда ли это. Не помню. И в любом случае, Грэм, мне было двадцать два года или даже двадцать один, и я приехала в Италию впервые. И никуда не ездила прежде отдыхать ни с кем, кто был бы таким милым со мной, как Бенни.
— Или имел бы столько денег.
— Или имел бы столько денег. А это плохо?
— Нет. Не могу объяснить. И, конечно, не могу оправдать. Я рад, что ты тогда поехала в Италию. Я рад, что ты не поехала одна, так было безопаснее. Я рад, что ты поехала с кем-то, кто был с тобой милым. Я рад — полагаю, должен быть рад, — что ты там ложилась с ним в постель. Все это я знаю поэтапно. Я знаю логику этого. И только рад. Просто мне хочется еще и плакать.
Энн сказала мягко:
— Ведь тогда я не была знакома с тобой! — Она поцеловала его в висок и погладила другую сторону его головы, словно утишая возникшую там бурю. — А если бы я знала тебя тогда, то я бы хотела поехать с тобой. Но я тебя не знала. А потому не могла. Все так просто.
— Да.
Это было просто. Он посмотрел на карту, прослеживая путь, который, как он знал, Энн проделала с Бенни за десять лет до того, как он познакомился с ней. По побережью, через Геную в Пизу, наискосок во Флоренцию, Римини, Урбино, Перуджа, Ареццо, Сиена, обратно в Пизу и снова на север. В эту минуту Бенни как раз отобрал у него большой кусок Италии. С тем же успехом он мог бы взять ножницы, разрезать карту напрямик от Пизы до Римини, сделать параллельный разрез через Ассизы, а затем приложить нижнюю часть Италии к тому, что осталось от верхней. Превратить ее всего лишь в низкий сапожок с пуговичками сверху вниз с одной стороны, какие носят дорогие шлюхи, во всяком случае, как ему казалось.
Ну, они могли бы поехать в Равенну. Мозаики он ненавидит. Нет, он по-настоящему ненавидит мозаики. Бенни оставил ему мозаики. Большое спасибо, Бенни.
— Мы могли бы поехать в Болонью, — сказал он наконец.
— Но ты ведь уже был в Болонье?
— Да.
— Ты ездил в Болонью с Барбарой.
— Да.