Так же и с болью душевной.
Мне семь лет, мы играем в бейсбол, а мой папаша на чьем-то тракторе заезжает прямо на игровое поле. Глушит мотор, вываливается из кабины, едва не сломав себе шею, а потом выхватывает биту прямо из рук одного из моих приятелей и сообщает, что сейчас сделает пару ударов.
Еще о боли? Пожалуйста. Мне уже тридцать пять, и у меня есть приятель — единственный, кому я доверяю, единственный, кому мне хочется послать открытку на Рождество, владелец магазина со спиртным. Переступая порог его дома, я вдруг замечаю, как он обменивается со своей женой быстрым взглядом, выражающим отвращение.
Ясное дело, бывает и побольнее. Когда об этом вспоминаешь, можно почувствовать грусть или даже страх. Но самой боли не вспомнишь.
Так что когда я позвонил в дверь Бонни, и никто не отозвался, а потом сбегал к ее гаражу взглянуть, там ли машина, и уж тогда заметил, что Бонни ковыряется в своем садике, собирая овощи, — в общем, я чуть не помер от смеха, вспомнив охватившую меня панику, даже ужас, физическую боль — я ведь вообразил, что она уехала. Ну и уехала бы. Что ж с того, и это можно пережить.
И когда Муз приветливо залаяла, а Бонни, увидев меня, вздрогнула от страха, — мне захотелось съежиться и исчезнуть или умереть, и это тоже было очень больно. Но я сказал себе: держись, старик.
Она сидела на корточках над ведерком с баклажанами.
— Куда тебе столько овощей? — спросил я.
— Убирайся отсюда, — она сказала это хриплым шепотом. Потом уперлась руками в коленки и медленно, как бы с трудом выпрямилась. Вся ее энергия, весь юмор, весь ее огонек куда-то испарился.
— Слушай, я хочу, чтобы ты просто уяснила себе… — Господи, что я несу! Ничего личного. — Бонни, вы мне солгали.
Она вышла из садика, бросив баклажаны, ведерко с помидорами, Муз — все. Она направилась к дому, двигаясь очень странно, — ее пошатывало, она волочила ноги, ее оставила даже ее природная грация, как будто земля ее больше не держала. Я отправился за ней.
— Одна из ваших соседок узнала не только машину Сая, которая за неделю до убийства каждый день останавливалась у вашего дома, но и самого Сая. В общем, мы можем доказать, что вы с ним встречались достаточно часто… Почему вы мне лгали про это?
Она не ответила. И даже не отреагировала, когда я схватил ее за плечо, пытаясь привести в чувство или хотя бы задержать.
— А зачем вы мне наврали про сценарий? Неужели вы не знали, что он всем подряд говорил, какое это дерьмо, а не сценарий?
Она споткнулась о корень. Ее плечо выскользнуло из моих рук, и она упала ничком.
— С вами все в порядке? — спросил я.
Она не могла подняться. Тяжело дыша, села на землю и уставилась на камешки и траву, налипшие на ладони, на струйку крови, стекавшую по запястью, но даже не вздрогнула и не вскрикнула.
— Бонни, — позвал я.
Она словно онемела.
Муз бегала вокруг, виляя хвостом, и лизала Бонни руки, но Бонни и ее не узнавала.
— Пожалуйста, — попросил я.
Я поднял ее. Она не сопротивлялась. Оказавшись на ногах, она снова, пошатываясь, побрела к дому.
— Послушайте, ваш приятель собирается на свои деньги нанять лучшего уголовного адвоката.
Я чувствовал себя больным. Опустошенным. Но я кое-что в жизни понимал. Я знал, вернее, какая-то часть меня знала, что через пару недель я буду потягивать безалкогольное пиво, есть картофельные чипсы, и Линн скажет: «Бог с тем, что от этих чипсов тебя разнесет и ты станешь самым толстым человеком в Бриджхэмптоне. Но вообрази, как эти чипсы выглядят у тебя в желудке!»
Боль забывается. Правда.
Бонни открыла стеклянную дверь на кухню.
— Поздравляю, — тихо сказала она.
— Не надо поздравлять. Мне правда очень жаль.
— Нет. Ты сделал то, что себе постановил. Ты меня прищучил. Вот так-то. Моя жизнь окончена. То, что ты сделал, это не убийство, но в результате выходит то же самое: покойник.
В ее голосе было столько печали, словно она оплакивала горячо любимого человека.
— Так должно было случиться, — сказал я.
— Почему?
— Потому что ты убила человека.
Она зашла в дом и прикрыла стеклянную дверь. Я посмотрел на ее неясный силуэт за стеклом.
— Не вздумай скрываться. За тобой будет установлено круглосуточное наблюдение.
— Куда ж мне от тебя деваться?
— Верно.
— Это все очень грустно.
— Да, — согласился я.
— Ты не понимаешь. Это грустно, потому что я этого не делала. И ты знаешь, что я не убивала.
На улице было градусов восемнадцать, но меня зазнобило. Я знал, этой боли мне не забыть никогда.
— Не убивайся, — сказала Бонни перед тем, как захлопнуть дверь. — Переживешь.
11
Мы приехали к Бонни следующим утром. Еще не было восьми. Через тридцать секунд она уже рассматривала ордер на обыск, потом сглотнула и сказала:
— Мне нужно позвонить своем адвокату.
— Ради бога, — великодушно разрешил Робби, и они с еще одним следователем, качком-коротышкой лет тридцати, продефилировали мимо нее и вошли в дом. У качка были такие мускулистые ляжки, что он не мог по-человечески ходить и ковылял, как шимпанзе.
— Вы не имеете права! — воскликнула Бонни и попыталась преградить нам дорогу. Мне удалось оттереть ее плечом в сторону.
— Применение силы на законных основаниях, — откомментировал я. — Все жалобы — в комиссию по гражданским правам.
Я ожидал от нее истерики. А потом — главным образом, когда я заметил, что она опять в этих бирюзовых шортах в обтяжку и футболке — я опять начал представлять себе разные сцены. Вот она падает в обморок. Я беру ее под руки, отношу к дивану и нашептываю что-нибудь ласковое, дескать, успокойся, Бонни. И медленно опускаю ее на диван. Успокойся, Бонни. Мне нравилось произносить ее имя вслух.
Но она осталась стоять, как стояла, на лестнице, совершенно невозмутимая. Она как бы здесь была и не была одновременно. Мир, в котором ей приходилось существовать, оказался столь ужасен, что она его покинула и поселилась в другом измерении — где люди добрее и лучше. Наконец, она прошла мимо меня в кухню, звонить Гидеону. Как будто я был для нее призраком — лишь воздухом или дымом. Муз, уловив настроение хозяйки, последовала за ней с озабоченным видом, и не удостоила меня даже взмахом хвоста.
Я последовал за ней в кухню и начал осматривать полки, как бы намереваясь найти где-нибудь за баночкой кетчупа чашку, наполненную пулями калибра 5,6. Я решил, что для человека, находящегося на грани нищеты, Бонни слишком много тратит на горчицу: горчица медовая, эстрагоновая, перечная. Я обернулся к Бонни. Может, рискнуть и сострить насчет горчицы, разрядив обстановку? Но она стояла ко мне спиной и негромко разговаривала по телефону.
Я нашел банку с поп-корном и сильно встряхнул ее. Она загремела, и я понял, что похож на идиота из латиноамериканского оркестра, играющего на маракасах. Я жаждал внимания. Может, если она признает, что я жив, я и вправду оживу. Мне было так хреново.
Молчи, грусть, молчи, сказал я себе. Чары рассеялись. Смейся, паяц. Но я все не мог успокоиться. Мне хотелось как-то ее расшевелить.
С глубокомысленным видом я просмотрел ее бумажник. Мерзавец. Наглец. Злонамеренное нарушение права на неприкосновенность личности. Я прощупал каждый ключик, разгладил пару смятых салфеток, изнюхал чек из супермаркета. Я не спеша вытащил из ее кошелька деньги — семнадцать долларов и сорок четыре цента — и разложил их на столе, а также водительские права, кредитную карточку «Виза», читательский билет и абонемент в видеосалон. И фотокарточки: ее отец в клетчатой ковбойке, победно поднявший над головой пойманную форель. Отец с матерью — оба высокие и широкоплечие, как Бонни, — при полном параде, как на свадьбу, улыбающиеся, но как-то неестественно, напряженно. Понятно, что они с удовольствием снова нацепили бы свои ковбойки. Братья и невестки на лыжах. Племянницы верхом на лошадях. Племянники с собаками. И на всех бернстайновских фото на заднем плане виднелись горы.