— Умником прикидываешься, да!?… Мыслю думаешь, Мальцев!? — Гоша стоял, широко расставив ноги, засунув пальцы за ремень. Ну, точь в точь как старшина перед строем.
Максим оторвался от размышлений и повернулся к сослуживцу:
— Что тебе, Гоша?
— Тю-ю, как ты разговариваешь с начальником!? — Гоша прошелся вокруг Максима, меряя его взглядом с ног до головы, и обратно. — Ты что, срань, думаешь, если ты городской, так тебе и умничать можно!? Ты у меня нынче в подчинении. Я тебе начальство. Я приказывать буду.
— Ну, приказывай, — Максим даже немного вытянулся перед дюжим Гошей, приподнял подбородок и закатил кверху глаза. Он едва сдерживался от смеха, но виду не показывал.
Новоиспеченный начальник не ожидал такой реакции, он ждал возмущения, непокорности умника из Подмосковья, почти столицы. Вот тогда бы он сгреб этого дохляка и сунул в кладовку, где держал того ершистого пацаненка.
— Щас, прикажу, — Гоша сделал еще один оборот вокруг Максима. Ему страсть как хотелось самому поумничать. Хоть чуть-чуть побыть политруком Топчиевым, которого он всегда во все уши слушал на политзанятиях и ничего не понимал.
— Ты, вот что, Мальцев, вымой-ка ты мне эту вот калошу, вымой, чтоб…, — Гоша глубоко задумался, — чтоб блестела как у коня яйца… — и расплылся в широченной улыбке.
— Прошу прощения, товарищ начальник, про яйца не понял, — Максим аж привстал на цыпочки.
— Ты мне это брось, не понял. Че тут не понять…, я говорю, вымой этот катер, чтоб блестел, как… яйца коня….
— А как это!? — Максим как смог сделал глупое лицо.
Гоша в полном недоумении уставился на «подчиненного».
— Тебя че недоделали или как!?.. Вроде городской, небось, учился много, а дурак. Коней видал?
— Так точно…
— Так точно, — самодовольно и вальяжно передразнил Гоша, — коней видал, а то, что они с яйцами, не подумал, грамотей хренов. И чему вас в городах учат!?
— В общем, скобли эту долбаную калошу, чтоб она как яйца…, — он вновь задумался, — во…, как крейсер Аврора сияла, — нашелся, наконец, Гоша и важно зашагал по палубе.
Когда он говорил про Аврору, из машинного отделения выглянул моторист, он же и рулевой, и капитан катера, средних лет мужик, в запачканных мазутом штанах и застиранном пиджачке.
— Как ты, как ты сказал!? — Максим постарался придать голосу обличительный тон. Он заложил руки за спину и, покачиваясь, с пятки на носок, добавил: — К счастью, товарищ моторист оказался свидетелем…
Услышав неприятное слово «свидетель» да еще «к счастью», Гоша замер.
— Это что еще за разговорчики!? А ну, драй палубу…. — но тут же запнулся, встретившись уже с другим взглядом своего сослуживца.
— Ну-ну продолжай, товарищ командир, — теперь уже Максим мерил взглядом и ходил вокруг Гоши. — Значит, говоря иными словами, легендарный, революционный крейсер Аврора блестит у нас как…, ну в отличие от тебя, гражданин Епифанов, у меня язык не поворачивается. А ты это сделал, причем при свидетелях. Ты должен знать, в двенадцатой бригаде есть такой долговязый, вроде тебя, зек по кличке «Вага», так вот ему статью вбабахали за очень схожее преступление, он попробовал сравнить Крупскую Надежду Константиновну с…, ну вернемся, узнаешь….
У Гоши перехватило дыхание.
— Да ты че мелешь!.. — наконец вырвалось у того громко, с надрывом. — Какую Аврору, какие яйца, да я тебя, — он решительно шагнул к Максиму.
— Значит Аврору — колыбель Октябрьской революции Вы, гражданин, не знаете, а, простите, с неприличным местом сравниваете. Товарищ моторист, я попрошу запомнить реакцию гражданина красноармейца на мои замечания.
Мужик, задержавшийся в проеме, перепугался насмерть, услышав страшные «гражданин, зек, статья, срок», он не знал, что ему делать, то ли опять нырнуть в машинное нутро или пройти в рубку. Он готов был засвидетельствовать все, что угодно, лишь бы от него отстали.
— Слушай Мальцев…, — уже другим тоном начал Гоша.
— Что это за «слушай, Мальцев»!
— Ну, извини, это…, товарищ красноармеец…, Мальцев.
— Ну во-от, уже лучше…
И тут Максим не выдержал, сначала, задрав голову, хохотал открыто, громко, раскатисто, потом его перегнуло и, ухватившись за железный борт, хохотал, задыхаясь и повизгивая.
Огромный Гоша стоял растерянный, испуганный, с таким выражением лица, что хоть прямо сейчас забирай в дурдом.
— Ой, Гоша, ну ты и артист, ну и потешил меня. А говоришь из деревни, охотник, не ученый. Да тебе цены не было бы в городе, если бы в артисты пошел.
Максиму совсем не хотелось больше дурачить сослуживца, но и отдавать бразды правления тоже.
— Это… ты…, — Гоша виновато и настороженно смотрел на Максима, — ну…, ты же не станешь докладывать политруку, товарищу Топчиеву?
— Клянусь, товарищ Епифанов! — Максиму вдруг от всего этого стало тошно. — Давай Гоша сварим кашу.
* * *
Давно перестал стучать железками механик в машинном отсеке. Уверенно, в полную силу, как и положено богатырям, выводил своеобразную мелодию спящий Гоша. За бортом, нежно поглаживая железные бока катера, ласкались волны, уговаривая отправиться с ними в обратный путь по течению.
Максим тоже хотел бы уснуть под этот мирный шепот воды, но могучий храп напарника гнал прочь сон еще на дальних его подступах.
«Странно, две ночи, можно сказать, не спал, как, впрочем, и все, а сна нет и нет…. Вон Гоша что выводит, того и гляди гайки пораскручиваются от резонанса…»
Он поднялся на палубу. Из леса лениво тянуло умирающим снежным холодком, а от реки рыбным духом и сыростью. Небо было светлым, но как обычно в весенние белые ночи напоминало Максиму огромную застиранную простыню, натянутую высоко над головой. Он хоть и родился в Ленинграде, белые ночи не любил. Что-то тревожное пряталось за этим блеклым сонным светом, что-то болезненное, мистическое.
Вот и сейчас ему казалось, что речка не течет, а подкрадывается, прикидываясь сонной, явно у нее что-то на уме, и лес не спит, думает о чем-то своем….
Опустив у буденовки уши и подняв воротник шинели, Максим присел на скамейку перед рубкой: «Как это у Федора Ивановича? Ах, да:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик,
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык».
Он опять нашел глазами устье красного ручья. С виду такой кроткий, тихий, не нравился он Максиму. Не нравился по цвету и какой-то то ли покорности, то ли хитрости, с которой тот, втекая в реку, быстро отмывал себя, сбрасывал свое прошлое, менял цвет и растворялся в огромной массе. Как преступник прячется в толпе, после свершенного злодеяния.
Он продолжал смотреть с неприязнью, точно из устья выбегала не безобидная речушка, а сама Тревога…. «Что же он принесет, этот грязный ручей!?» — думал Максим, все больше волнуясь за ушедшую группу. У него все время так, если он в стороне от какого-то дела или события, то там обязательно будет не так, как было бы с ним. С ним всегда должно быть, пусть самую чуточку, но лучше!..
Это он унаследовал от матери. Для которой всю жизнь быть в центре событий, быть нужной, не дожидаясь, первой приходить на помощь, жертвовать собой ради большого и общего — являлось кредо. Она всегда остро переживала за все на свете. Ее волновало положение простых китайцев и проблемы рабочих на английских судоверфях. Она первая замечала, что у молочницы тети Груши горе в глазах и не отпускала ее, пока не выясняла в чем дело и тут же не начинала помогать. Кидалась на помощь старому дворнику Никите, у которого легкомысленная племянница, приехавшая погостить из деревни, попала в дурную компанию и теперь ночует, где попало…
Все волновало его маму, Наталию Викентьевну Мальцеву, в девичестве Габрусь. Но были две странности, которые Максим довольно рано обнаружил в ней.
Первая, несмотря на свою активную, бурную общественную жизнь, Наталия Викентьевна почти не имела ни подруг, ни друзей. У Максима по этой части тоже были пробелы. В силу множества обстоятельств, от частых переездов до особенностей характера он тоже был обречен на одиночество. Хотя с самого детства ужасно хотелось дружить, иметь надежного, понимающего друга, за которого, как говорится, и в огонь, и в воду, с которым последнее пополам, но… и взамен хотелось получать то же самое.