— Какую «шоколадницу»?! Да он все еще с «дунькой кулаковой» знакомится!
Все дружно захохотали.
Необычно было слышать гогот над собой, нагловатый, с хлюпаньем и хрипами.
Вдруг резкая, острая боль ударила по всему телу. Оула не успел дернуться, как сверху на него давнул лежащий на нем труп. Отпустил.
— А не все твердые, — продолжал говорить тот, что шел по «поленнице». — Видимо, некоторые совсем недавно копыта отбросили.
Но его уже слушали невнимательно, что-то говорили, перебивая друг друга, повышая голоса, хохотали.
— Ладно, Клещ, слезай, хватит топтать «жмуриков»!
Начали дружно закуривать.
— Слушай, «Червонец», я что-то не понял, кого мы ищем?..
— А я знаю?! «Папа» послал к «политике», ищи, мол, немого, но базарит по чужому… Молодого, крепкого, с седой прядью…. Вот, пожалуй, и все. Серый его вычислил.
— А че ж Серый?.. Где он?
— В «отказ» пошел, в ШИЗО «чалится».
— Ну, во-от, а мы ищи.… Да, Червонец, а ты кого «на храпок» брал там наверху?
— Не-ет, это не то. Тот наверху уже в печали, хотя тоже базарит не по нашему…
— Вот видишь…
— Не-ет, я же сказал, что «Папа» ищет крепкого, который Слона замочил. А тот дохлый….
— Базар идет, он Сюжету все «едалы» выставил? Так, нет?
— А я слышал этот немой Круглому «перед» насовсем отстегнул, один зад остался!
— А зачем ему перед, если он задом работает… — Опять грянул хохот. — Теперь он точняк «Марухой» стал. Слона больше нет, выстраивайтесь в очередь, урки…
— Ладно, «бузу тереть», погнали по новой шмонать. Сегодня не найдем, завтра всю эту «политику» долбанную на рога поставим, из-под земли выроем, а поганку найдем.… Лично «распишусь» у него на боку…
— А не найдем?..
— А не найдем, «Папа» сам нам «крест» нарисует!
Шумно топая, толкаясь, они потянулись через проем обратно в барак.
— Эй, Сифон, ты че…?!
— Щас, отлить надо…
Оула опять затрясло. Бедро горело огнем. Он чувствовал, как всей ноге стало мокро и липко. Надо было, как следует прикрыться этим длинным трупом.… Да теперь уже поздно….
Больше не в силах выносить боль, холод и помутнение в голове, Оула стал выбираться из своей «могилы». Встал на ноги. Боль жгла, не давала полноценно стоять. Доковылял до угла. Боль усиливалась при наклонах, но он все же кое-как, корчась, натянул башмаки. Затем оторвал нагрудный карман от своей гимнастерки и, держа на ладони, помочился на него. Снял набухшие от крови штаны и как мог промыл рану.
Кровь остановилась. Зубы отплясывали, тело ходило ходуном. Оула и не пытался сдерживать себя, да и сил больше не было.
Запах крови взбудоражил крыс. Они метались в поисках «горяченького», кружились вокруг Оула, вставали лапками на его башмаки, тянули свои мордочки, шевеля усами. А он не мог даже шикнуть на них.
Время от времени хлопала дверь барака. За щелястой перегородкой в туалете кто-то журчал струйкой, сосредоточенно тужился, кряхтел, сплевывал, облегченно вздыхал…. Гул в самом бараке не прекращался, хотя заметно осмелел. Слышались гневные выкрики, призывы… Оула догадался, что бандиты ушли и можно возвращаться.
Медленно, прихрамывая, боясь, что рана откроется, Оула потянул на себя дверь.
Люди возмущенно галдели, ходили, что-то подбирая с пола, отбирали друг у друга, размахивали руками, крича, расползались по своим местам.
Ни на кого, не обращая внимания, превозмогая боль, Оула полез наверх, остро чувствуя неладное. Он сразу обратил внимание, что людей прямо под их нарами нет, а доски в черных, блестящих пятнах, на которые сверху продолжало капать.
Микко лежал, свернувшись калачиком, на боку. Руками он зажимал живот. Лицо было белое. Болезненные пятна исчезли, даже глаза стали суше.
— А-а, О-ула, — выдавил он из себя, — живой…!
— Ты, молчи, молчи, сейчас что-нибудь придумаем!
У Оула зашевелились волосы на затылке. Кто-то невидимый перехватил горло и сдавил его с такой силой, что стало темно. Невозможно было вздохнуть. Сердце рвалось наружу. Нога стала опять мокрой.
— Погоди, дружище, — заторопился Микко, — не мешай… — Он сделал паузу, прикрыл глаза. — Положи что-нибудь под голову…
Оула рванул с себя телогрейку…
— Не кори себя. Ты же видел, я… все равно не жилец… Главное — тебя не нашли, значит, выживешь…, уйдешь и от блатных, и от этих шакалов с синими петлицами…, — он опять сделал длинную паузу. Дышал коротко и часто. Руки так и не отнимал от живота. — Эх, водички бы глоток, внутри как в печке… Нет, нет, не дергайся…. Нельзя мне пить…. Ты вот что, ты не спеши домой…, поймают…. Отсидись где-нибудь…, когда уйдешь, пережди какое-то время, вот тогда и….
Микко устал. Говорил все тише, с длинными паузами:
— Главное — уйди от них…. И еще…
Микко совсем закрыл глаза и говорил легким шепотом. Оула склонился над ним, осторожно взял его скользкую, липкую руку и немного сжал.
— По… по-са-ди де-ре-во….
Это были последние слова Микко Репо. Он обмяк. Чуть разогнулся. Вытянул ноги. Лицо менялось. Разглаживались морщинки, уходила озабоченность. Он вновь становился молодым и красивым. Уже из мертвых глаз выкатились две слезинки и застыли, будто испугавшись пристального взгляда постороннего человека.
Оула поискал тряпицу и, не найдя, протянул руку и пальцем размазал, пытаясь не столько смахнуть их, сколько прикоснуться к человеку, которому обязан собственной жизнью теперь уже до конца своих дней.
«Вот и все, друг Микко!..» — Оула качнулся, уткнулся Микко в грудь и затих, словно слушая, как осторожно выскальзывает, покидает его тело усталая, замученная, израненная ЖИЗНЬ, по годам еще совсем молодая.
Все! Теперь он совсем один. Один в этом чудовищном чужом мире…
Оула не чувствовал ни боли, ни ударов собственного сердца. Внутри было пусто. Пусто и холодно, как в выжженном мертвом лесу.
Глава шестая
И снова вагон. Засаленные, почерневшие нары. Все исписанные, изрезанные доморощенными художниками, озабоченными единственным — женской темой.
Женские обнаженные фигуры нарисованные, нацарапанные, вырезанные в самых разнообразных, экстравагантных позах были повсюду. Тесно от них было на «потолке» — тыльной стороне нар второго яруса и на потолке вагона, на стенах, и даже стойки нар были обильно изрезаны и исписаны «умельцами». Особенно тщательно и усердно изображался женский детородный орган, который был чаще не только нарисован, но еще и чем-то углублен.
В одном месте, например, изображение было сделано в натуральную величину прямо на нижних нарах, на которых спали. Обнаженная фигура с раскинутыми руками и ногами дополнялась тем, что «центр композиции» был просверлен насквозь, и в этом месте сияла дыра величиной с кулак
Рисунки лезли в глаза и были настолько красноречивы, что, глядя на них, Оула испытывал стыд.
Он никогда не видел обнаженной женщины. Вернее женскую грудь видел и не раз. Но все остальное, особенно то, что скрывалось у женщины ниже, под платьем, для него было запретным. Да он как-то особенно и не задумывался над этим, придет время и узнает, как он рассуждал раньше.
И время пришло. Запретное стало тревожить, настойчиво манить, влечь к себе какой-то своей непонятной, неведомой силой. Хотелось познать эту тайну, разгадать ее и, чего греха таить, увидеть, наконец. Но как!? Если теряешься и робеешь от одной мысли об этом, тем более, когда рядом женщина и вы одни.
Глаза сами отворачивались в сторону, особенно при общении с Элли. Требовались некоторые усилия, чтобы отбросить эти горячие, обжигающие мысли, которые туманили голову, запускали в ход маленькие звонкие молоточки, громко и настойчиво стучавшие в виски. Эти мысли разливались внутри чем-то вязким, тягучим, жарким. А тело, наоборот, становилось, ломким. Движения резкими и порывистыми. Хотелось бежать куда-то, лететь…. Сделать что-то невероятно, невозможное!
Оула со стыдом разглядывал то, что раньше было для него запретным и таинственным, то, что лишь во снах приходило как летний зной с духотой и долгожданным сладким трепетом, из которого он выныривал перевозбужденным, мокрым не только от пота, со странными, смешанными чувствами.