Мои девчата прилагали неимоверные усилия, чтобы колесо не проворачивалось, — все впустую. Я подошла к домкрату, изменила положение приспособления «вверх-вниз», потом снова вставила рукоятку в отверстие. Качала, качала, но машина почему-то не опускалась. Что ж, подумала я, не желая окончательно расписаться в своей глупости, можно снять ее с домкрата, если изменю положение колеса, запустив двигатель и подав немного назад. Я вновь принялась раскручивать домкрат — уже теряя хладнокровие.
— Слушай, а правильно ли мы крутим? В какую сторону ты раскручиваешь гайку? — Я призадумалась. Так — эдак. — Сходи-ка, Конек, за моей сумочкой, достань бутылку и выясни, каким образом откручивается пробка.
Конек выполнила мою просьбу. Против часовой стрелки.
— Ну а теперь постарайся не дать колесу провернуться. — Я приложила последнее — неимоверное и отчаянное — усилие, чтобы отвинтить гайку. Они пытались удержать колесо. Мы потерпели фиаско. Безнадежно.
— Нам нужна помощь.
Я обошла машину, выйдя на проезжую часть автострады, и подняла руку. Конек и хозяйка машины сделали то же самое. Мимо нас одна за другой — ни на мгновение не задерживая ход — проезжали машины, за рулем которых сидели мужчины. Промчался — на очень высокой скорости — грузовик. Вот она, эмансипация, подумала я. Мы так жаждали ее!
Вдали на дороге показался еще один грузовик…
На сей раз я вышла на середину нескоростной полосы и подняла вверх обе руки. Шофер грузовика затормозил — проехав еще метров двести, — вышел. Молодой стройный негр. Я двинулась ему навстречу.
— Спустило колесо… Мы никак не можем отвинтить гайки… И еще домкрат никак не опущу.
— Хорошо, хорошо, — прервал он меня. — Машина на тормозах…
— Да, сэр, — подтвердила я.
Он опустил домкрат. И крутил по-другому и очень уверенно.
— Как вам удалось?
— Надо просто слегка ударить, мэм, потом вверх — или вниз (сопровождая объяснение жестами).
— Да, — сказала я, думая: ударять-то я ударяла. Может, я просто утратила самообладание?
Как бы там ни было, колесо стало опускаться, и лаги соскочили. Потом водитель снова поднял машину вверх и надел запасное колесо, которое у него крутилось свободно. Навинтил на обод гайки и, удерживая их гаечным ключом, зажал шину, чтобы подвинтить одну гайку. Замечательно, восхитительно — как в балете. Как это здорово — уметь заменить шину, знать, что нужно делать. Снимаю шляпу — и приятно, и достойно уважения.
— Знаете, мэм, мисс, вы так похожи… Знаете, так похожи…
— Вы угадали, — сказала я, наклоняясь вперед и продолжая наблюдать за его работой.
Круть, круть… Он не слышал меня.
— Вы… похожи на Кэтрин Хепберн.
— Я не похожа, я — она и есть.
— Есть что?
— Она…
Он издал стон, потом поднял на меня глаза. И простонал еще раз.
— Нет… нет. Такого не бывает…
— Да, я — она…
И снова стон. И — смех и свист.
— Я просто не могу поверив в это.
— Я докажу. Конек, на переднем сиденье целая кипа корреспонденции, там есть письмо, принеси.
Мы показали шоферу письмо — внутри лежал счет, на котором была отчетливо напечатана моя фамилия. Как он внутренне ни сопротивлялся, мы его вроде бы убедили. Однако он был просто не в силах поверить и, укладывая шину в багажник, продолжал охать, ахать и «ничегосебекать».
— Я докажу. Назовите ваше имя. Я пошлю вам свою фотографию.
Он назвался — Роберт Чэтмен. Живет в Джерси. Вот адрес.
Мы пожали ему руку. Он пошагал к своему грузовику, обернулся.
— До свидания, — сказала я. — Вы просто молодец!
Он крикнул навстречу ветру:
— Невероятно!.. Не верится. Ехал порожняком, чуть не спал за баранкой и вот — останавливает тебя женщина, и не кто-нибудь, а именно сама Кэтрин Хепберн!
Я пошла обратно к «своим девочкам».
«Не верится», — бормотала я. Мы прилагаем максимум усилий — все впустую. В приступе отчаяния пытаемся остановить кого-нибудь — впустую. Потом вдруг, когда мы уж были готовы сдаться, мимо проносится громадный трейлер, останавливается. Появляется мужчина, и не какой-нибудь, а — истинный джентльмен.
Можно ли еще употреблять это слово?
Голос
Иногда бывает невозможно объяснить причины, из-за которых человек страдает. Обычно они совсем ничтожны. Необъяснимый приступ тщеславия или слабая надежда — вроде моих претензий на умение петь, например, — или величина моих глаз.
Ребенком я всегда мечтала, что кто-нибудь скажет: «Какие у тебя большие глаза». Волк из сказки о Красной Шапочке сказал это бабушке, но никто так и не сказал этих слов мне.
Или: «Какой у тебя чудесный голос. Я слышал, как ты поешь и…» Впрочем, пение — это из другой оперы.
Марсия Давенпорт, жена Рассела Давенпорта, посмотрев фильм «Маленький священник», сказала:
— Это ты озвучивала песню в той сцене в лесу?
— Да, да, Марсия, я. — Это было то ли в 1935-м, то ли в 1936-м году.
— Знаешь, мне кажется, тебе надо что-то делать со своим голосом.
— Конечно. Я не очень музыкальна. Но когда-то занималась — училась играть на скрипке. Два года. У одного замечательного человека. Мсье Бошмэн. Мне было лет десять или двенадцать… Я… Словом, просто ничего путного не получилось. Я воображала, что у меня что-то получается, но в конце концов не выдержала и бросила. Просто не могла этим заниматься.
— Нет, я не хочу сказать, что тебе следует возобновить занятия скрипкой. Я говорю о пении. Ты когда-нибудь занималась вокалом?
— О да. Точнее, дикцией, постановкой голоса.
Я занималась у Фрэнсис Робинсон-Даф. Помните, у нее была методика задувания свечи, чтобы научиться направлять воздух от диафрагмы. Я чувствовала ее диафрагму, но мне не удавалось повторить то, что делала она. Мы сидели и дули на свечу. И занимались этим на протяжении нескольких лет. Я не жалею: она научила меня тому, что могла передать; заразила меня своей увлеченностью; развила мое воображение; привила мне уверенность в своих силах. Но дуть я не могла. И потеряла голос, когда играла на сцене. На годы.
Не лучшие воспоминания связаны у меня с «Супругом воительницы» и с «Миллионершей» Джорджа Бернарда Шоу, в которой я сыграла примерно двадцать лет спустя. В обеих ролях пришлось форсировать звук. В «Супруге воительницы», в 1932 году, это было для меня еще непривычным. Я говорила низким голосом, пытаясь подражать мужским интонациям. В результате звучало так плохо, что встал вопрос, не отказаться ли мне на время от участия в спектаклях. Папа прислал мне в Хартфорд специалиста по болезням горла — доктора Уильяма Двайра. Он сказал Папе, что я не смогу заниматься своим делом, что мои голосовые связки покрыты узелковыми утолщениями и что мне нужно серьезно лечиться.
— Только не говори ей об этом, — сказал Папа. — Ни слова.
Билл Двайр так и сделал.
И вот, когда осталось сыграть совсем немного спектаклей и я находилась в преддверии поездки в Голливуд, эти узелковые утолщения исчезли.
В «Озере» для голоса не было такого рода нагрузок. Но там я чуть не потеряла свой разум, а не голос. «Джейн Эйр», «Филадельфийская история», «Без любви», «Как вам это понравится» — все было без малейших осложнений. Потом «Миллионерша». Я придавала голосу больше звучания и страсти, чем была способна выдать, и со мной стало твориться неладное. Премьера состоялась в Лондоне. Спустя шесть недель у меня появились хрипы, они становились все более сильными. В конце гастролей я вообще не могла говорить. Просто писала записки.
Мы закрыли спектакль, решив возобновить его в Америке. На лето нас распустили. Потом осенью — две генеральные репетиции на публике. Мой голос сразу сел. Два представления!
Лоренс Лангнер сказал:
— Мы отложим премьеру!
— Какая чепуха, — сказала я в приступе отчаяния. — Нет проблем: я либо умру, либо останусь живой. Я все лето была в простое. К чему этот самообман? Надо держать форму. Другое дело, что ее можно не сохранить.
Мы сыграли премьеру. В Лондоне у нас был огромный успех. В Нью-Йорке все билеты были распроданы почти на десять недель вперед — фактически на весь период. На премьере я прилагала неимоверные усилия, чтобы не сорваться — наполовину задыхалась, было тяжко. Рецензии были нормальные. Естественно, моя игра при таких ограниченных голосовых возможностях была лишена взволнованности и необходимой свободы. Не звучала. Разумеется, это отрицательно сказывалось на общем впечатлении от спектакля и на моем настроении тоже. Никаких контрастов, никакой высоты. А ведь это была история о женщине, которая вела разговор на повышенных, резких тонах.