На сцене стояло фортепиано. Клавиатурой к публике. Я не умею играть на фортепиано. К тому же я настолько закоренелая правша, что левая рука у меня почти атрофирована. Сцена была очень важная. Эмоционально очень насыщенная. Джед велел мне провести ее, играя на фортепиано. Я казалась себе полной дурой. И казалась и была ею в действительности.
— Мои пальцы не успевают за мелодией, поэтому я смотрю на клавиатуру, отвлекаюсь на музыку, звучащую за кулисами. Джед, в таком состоянии я не могу думать и потому не могу играть эту сцену. Меня парализует одна мысль: я не умею играть на фортепиано. И публика, естественно, будет думать лишь об этом: она не умеет играть на фортепиано.
Джед только и сказал:
— Элен Хейс тоже не умела играть на фортепиано, но я попросил, и она научилась.
Ну, подумала я, мне бы это не удалось даже в том случае, если бы меня попросил сам Всевышний. И я разрыдалась. Джед меня утешал. И мы продолжили то же разрушительное дело. Все актеры были в шоке.
Джед был отнюдь не дурак. И по сей день у меня есть сомнения в том, что он действительно хотел намеренно извести меня своими придирками и показать таким образом полную несостоятельность бедного ребенка, по-дилетантски старающегося — да нет, буквально из кожи вон лезущего, — чтобы прыгнуть выше себя.
«Озеро» уже играли в Лондоне с Марией Ней. Постановщик Тайрон Гатри. Это была история женщины, стремящейся использовать свой последний шанс выйти замуж (ей было под тридцать). И на подъездной аллее собственного дома — сразу после церемонии обручения — машину, в которой едут новобрачные, заносит, и, перевернувшись, она падает в озеро. Жениха придавливает машиной. Он не может выбраться и тонет. Очень драматично. Жених — воплощение мечты всех девушек — погиб. Слабохарактерный женатый мужчина, с которым героиня флиртует, пускается в бега.
В итоге: «Опять цветут каллы. Какие странные цветы. Я несла их в день своей свадьбы. А теперь ставлю их сюда в память о том, кого нет в живых».
Говард Грир из Голливуда должен был достать для меня платье. Джини Бартон, тоже из Голливуда, должна была укладывать мне волосы. Помогала мне Сесилия, прислуживавшая мне и на съемках картин. Все они работали в Голливуде и не имели опыта работы в театре, где другой темп и где причина и следствие — почти синхронны. В Голливуде актера принято ждать. В театре это непозволительная роскошь — поезд отправляется. Так вот, вся моя обслуга попала на чужую для себя почву. И все они чувствовали душевный дискомфорт. К тому же на Восточном побережье было холодно.
У меня был огромный «линкольн» и свой шофер. Чарльз Ньюхилл. Чарльз работал у меня с того времени, когда ко мне пришел успех в Нью-Йорке. Отчасти немец. Отчасти итальянец. Отчасти ирландец. В раннем возрасте переехал из Амстердама, штат Нью-Йорк, в большой город. Мягкие карие глаза и благородное сердце. Он заботился обо мне в течение сорока трех лет. Когда я находилась в Калифорнии, он по мере сил следил за порядком в моем нью-йоркском доме и присматривал за моим общежитием, коим мой дом остается и поныне.
Приезжал рано. И работал допоздна. Приносил мне завтрак, поднимал его наверх в комнаты, преодолевая два лестничных марша. Стали сказываться годы. Подъем давался ему все тяжелей и тяжелей. Он не сдавался. Наконец я стала все чаще спускаться вниз — будто бы за утренней газетой. «А вот и я. Кстати, могу захватить и поднос». Потом — как бы между прочим: «Позвольте все-таки мне, мне полезна такая нагрузка». Потом он несколько дней не появлялся. Что-то вроде простуды. «Не хотел вас заразить». И больше уже не приходил. Я ходила его навещать. Потом он умер. Было так грустно. Мы с ним крепко дружили. Он помогал мне. Я помогала ему. Мы жили дружно. Душа в душу.
Он был настоящий ангел. При любой неудаче: «Ну, не знаю, мисс Хепберн. Они ведь любят вас. Это все, что я могу сказать. Я просто слышу, что они говорят: вы самая замечательная». Все — душеспасительная ложь. Она не дает тебе сломаться. Говорят эту ложь те, кто любит и защищает тебя. К лучшему или худшему. Пока смерть не разделит нас.
Какая я была везучая. Старик Чарльз. Он был известен как «мэр» моего квартала.
Но снова о деле.
Мы отправились в Вашингтон на премьеру. Нам нужно было пробыть там только одну неделю. Остановилась я в «Хей Адамс». В номере 375–378.
Подошли к столику администратора вместе с Лорой Хардинг. Оформили необходимые бумаги.
— Леопольд Стоковский тоже здесь остановился, — сказал кто-то.
— О! — воскликнула я. (Взволнованно. Я однажды встречалась с ним.) — Где…
— Номер двести тридцать восемь.
— О да… Понимаю… Как интересно.
Мы двинулись к лифту. Вошли внутрь. И оказались лицом к лицу не с кем иным, как с Леопольдом Стоковским.
— Как поживаете? — спросил он.
— Играю в пьесе, — ответила я.
— Да, да, знаю. Вы бы не отказались поужинать со мной?
— О да. Чудесно.
— Ну вот и хорошо, — сказал он. — Я позвоню. Номер вашей комнаты?
— Номер двести тридцать восемь.
Длинная пауза, сопровождаемая его улыбкой.
— Это номер моей комнаты, — уточнил Стоковский.
— Я хотела сказать — триста семьдесят пять.
— Да, конечно.
И вышел из лифта.
Мы расхохотались — Лора и я. Вот умора. Вечером я ужинала с ним на яхте на Потомаке. Яхта Джона Хейса Хэммонда.
Итак, мы сыграли премьеру в Вашингтоне. Я была в панике. Мало-помалу меня покидала уверенность в своих силах. А она была единственным моим козырем. В благоприятных условиях я была способна на настоящий смех и плач. Но заставить себя сконцентрироваться в состоянии страха мне пока было не под силу. Не понимая себя, я сыграла весь спектакль в Национальном театре в Вашингтоне, заполненном до самой галерки. Местами очень удачно. Но в основном провально. Я кожей чувствовала, как внимание публики убывает, словно морской отлив. Было много страсти, но не было сердца, не было радости. Эмоционально, но натужно.
Когда спектакль закончился, публика сошла с ума. Американская публика очень доброжелательна. Это было не совсем то, что они ожидали увидеть — это молодое чудо. Возможно, они ошибались. Но — какого черта! — она молода и красиво одета. Подайте ей руку.
Джед вернулся в мою костюмерную. Встал в двери. Жестом послал воздушный поцелуй и сказал:
— Само совершенство — не могу и штриха добавить.
— Штриха? — переспросила я, не понимая.
— Больше не будет никаких репетиций, — уточнил он. — На следующей неделе мы выступаем с премьерой в Нью-Йорке.
Я была ошеломлена.
— Не мог бы ты чуточку потянуть, пока я не пойму, что делаю?
— Это не обязательно.
И он ушел.
На следующее утро появились критические обзоры. Мне сказали, что они вполне нормальные. Я их не читаю. Просто не вижу в этом смысла. В любом случае они уже ничего изменить не могут. Но, разумеется, они создают общее ощущение: хорошее — плохое — замечательное. В данном случае я считала, что критики просто проявляют доброжелательность. А возможно, противостоят замалчиванию новой чудо-девушки. Мое внутреннее «я» подсказывало мне, что настоящей игры продемонстрировать мне не удалось. И я убеждала себя, что меня постиг полный провал. Настроение мое все ухудшалось и ухудшалось. А билеты на нью-йоркский спектакль отрывали с руками.
Была и более приятная сторона: я получила приглашение на чаепитие от президента Рузвельта. Приглашение, разумеется, было равнозначно приказу. Я купила себе шляпу. Платье у меня было. Мы с Чарльзом подкатили к воротам Белого дома за пять минут до назначенного срока. Поглядывали на часы. С опозданием на одну минуту въехали в ворота. Чья-то предупредительная рука открыла дверцу машины. Изумленная, я вышла из машины. Отворилась парадная дверь Белого дома. На три ступеньки выше нас стоял, насколько я помню, мужчина в сером костюме. Я двинулась вперед, протягивая ему руку — скорее дружески, чем официально.
— Я швейцар, — сказал он.
— Ну да, — не стушевалась я, продолжая протягивать ему руку, — здравствуйте.