Он на разные лады повторял эту мысль, а Ханна совсем не без удовольствия слушала, но все же недоверчиво качала головой, словно считала, что все это он просто вообразил себе.
— И пойми, — продолжал он, — Кристина сейчас находится в таком месте, где не считают, что в этом есть какой-то грех по отношению к ней, как полагаешь ты. Мне кажется, что она сейчас смотрит на нас с небес; и я точно знаю, что она радуется нашей любви и благословляет ее.
Ханна посмотрела на него со светлой улыбкой: он высказал то, что было и у нее на сердце. Так, этот неприятный вопрос был разрешен ко всеобщему удовлетворению и самым благочестивым образом.
— Да, я думаю, это правда, — сказала Ханна, — и она видит также, как мы оба любим ее. Я благодарна ей за то, что она дала мне тебя, а тебе меня… что она сама, еще при жизни, подумала об этом — когда никому из нас это не приходило в голову… ведь правда же, тебе не приходило это в голову… тогда?
— Нет, не приходило.
— О, я уверена, что не будь это ее собственной волей, я никогда не была бы так счастлива.
Она и впрямь выглядела счастливой. Теперь, когда она позволила себе любить, когда, чувствуя себя в безопасности, освященная правом, стыдливо пробудилась ее природа, молодая кровь сильнее, чем обычно, прилила к щекам, улыбка стала живее, в глазах появился блеск, который никогда прежде не пробивался сквозь их спокойную ясность, каждое движение ее тела наполнилось непривычным очарованием.
На мгновение его словно пробрали мурашки: в его мозгу молниеносно пролетели сравнения между нею и Лизой — во всем противоположные, обе они объединялись тем, что пробуждали желание, манили, околдовывали — сходство, подобное сходству между черной и белой магией…
Ханна тут же заметила тень, затуманившую его глаза, озабоченно наклонилась к нему еще ниже, улыбнулась еще нежнее и погладила его по лбу, боязливо и вместе с материнским видом превосходства, словно желая стереть заботы; тогда и он сам взял себя в руки и раздраженно стряхнул свою слабость.
Нет, он не хочет быть жертвой прошлого. Он не хочет в отчаянии примириться с тем, что призраки будут преследовать его, населять его беспокойный сон кошмарами, пить его кровь как вампиры — он не сдастся на их милость. Вот перед ним молодая, красивая и добрая женщина, данная ему Богом в залог того, что над его головой не висит злобный приговор, что он не навеки потерял счастье в жизни, став в тот ужасный вечер орудием неисповедимой и суровой воли Провидения. Так сказал лесничий, да ведь и чем иным, если не орудием, он был? Конечно, не бессознательным орудием, как предполагал лесничий, подобным тормозному валу, вороту и ветру, который таким роковым образом переменился; но вряд ли менее безвольным, чем они, ослепленный непроглядной тьмой страсти, отрезавшей его от прошлого и будущего. Нет, то, что он совершил, будучи вне себя, не должно быть взыскано с него — и вот оно, прощение; в объятиях этой набожной девушки была свобода от мстительных теней, новая жизнь и блаженство — стоило лишь решительно протянуть руку.
И мельник пылко, от всего сердца заключил Ханну в объятия и стал целовать в губы, глаза и лоб, шепча ласковые слова, уверения в благодарности и любви и удивительные вопросы, которые возникали в его фантазии — по большей части бессмысленные и непонятные, означавшие лишь любовь. Ханна понимала его и отвечала ему столь же бессмысленными словами любви, и оба плакали и смеялись… и вдруг она содрогнулась и вскрикнула.
В черной воде перед ними как бы подмигнул дьявольский глаз, в котором сверкнула молния; потом глухой торжественный раскат грома прокатился над их головами. Кусты бузины, которые раньше, окутанные сумеречным светом, вздымали к вечернему небу темные прозрачные купола, теперь были едва различимы на иссиня-черном фоне огромной тучи, чей верхний клубящийся слой был теплого, коричневого оттенка, а розоватая пылающая верхушка врезалась в нарождающуюся ночную синеву.
Ханна вырвалась и вскочила. Мельник тоже встал. Эта молния грубо растерзала его счастливый, полный надежды настрой, а от рычания грома он побледнел, но было слишком темно, чтобы увидеть это, к тому же Ханна и не смотрела на него. Смущенная, она отвернулась и приглаживала свой воротник.
Большая туча прямо перед ними — на северо-востоке — была не единственной переменой на небе; справа над полями стояла фиолетовая стена тумана с грязно-бордовым краем на самом верху; только там, совсем высоко, небо было светлее. Когда они посмотрели на эту стену, ее вдруг как будто осветило изнутри. Но пока до них донесся приглушенный, протяжный раскат грома, они уже успели не спеша дойти почти до самого дома.
— Вильхельм оказался прав… и желание твоего шурина исполнилось, — сказала Ханна.
В комнате, выходящей окнами в сад, горел свет и двери были открыты.
В тени последних деревьев сада мельник остановился и обнял Ханну за плечи.
— Это было так чудесно, Ханна, — сидеть вместе у пруда. Какая досада, что началась гроза и спугнула нас.
Она не ответила, только покачала головой и прошла вперед.
Потом она вдруг повернулась, взяла его за плечи и посмотрела на него. Неяркая молния бросила свой скользящий свет под деревья: на глазах у Ханны блестели слезы. Она прижалась к нему, пылко поцеловала его и прошептала:
— Ты прав, Якоб! Я никогда не забуду этого часа… Быть может, такого мы больше не переживем никогда.
— Что ты говоришь? Почему бы нам не пережить его снова?! — воскликнул мельник испуганно. Ему показалось, что и сам он успел подумать о том же.
— Не знаю… просто у меня такое чувство… не обращай внимания — все это глупости.
Она быстро вытерла глаза и пошла к дому.
Маленькая компания собралась вокруг стола, на который служанка только что поставила кувшин с горячей водой. Она задержалась, не выпуская ручки кувшина, чтобы почтительным тоном ответить на благосклонные вопросы Драконихи, которая, называя ее «милая Ане», интересовалась, справляется ли она в пекарне и что слышно у них дома. Ибо это была та самая Зайка-Ане, получившая, наконец, желанное место на мельнице. Но Дракон без промедления приподнялся всем своим тяжелым телом из угла дивана, взял кувшин и приготовил себе пунш с таким выражением лица, с каким профессор смешивает химические элементы для очень важного и даже небезопасного опыта.
Лишь закончив священнодействовать с пуншем, Дракон заметил, что мельник вошел в комнату и подошел к столу. И поскольку одновременно голос Ане пищал у него над ухом, у него произошло одно из тех забавных и неожиданных озарений, которыми он так гордился. Он отставил стакан, который уже поднял и собирался пригубить, снова плюхнулся на диван, звучно хлопнул себя по ляжкам и разразился громким, но слегка деланным смехом, который, однако же, вполне разрешил его задачу, а именно привлек к нему всеобщее внимание — в том числе и внимание Ане, только что милостиво отпущенной хозяйской тещей и не знавшей, уйти ли ей или все-таки остаться, так как Дракон с хитрецой подмигивал ей маленькими глазами и явно хотел удержать ее.
— Помнишь, Якоб, — прорвалось наконец сквозь смех, — помнишь вечер, когда у нас были ты и Заячья вдова? Как раз тогда и зашла речь о том, чтобы ты пошла служить на мельницу, девочка моя… Тогда, черт возьми, ты хотел нанять ее — он, черт возьми, хотел нанять тебя… но боялся Лизу, я готов душу прозакладывать, что он боялся ее.
И в невинности своего заплывшего жиром сердца он снова захохотал, обращаясь ко всей компании, не замечая впечатления, которое его слова произвели на остальных, и не подозревая, до какой степени он был прав, утверждая, что Якоб боялся Лизу. Об этом догадывалась только мадам Андерсен, которая в немом отчаянии от светских талантов своего сына так ломала руки под столом, что пальцы хрустели. Но и остальным от упоминания о Лизе стало не по себе. Ханс, сидевший на коленях у своего новоявленного дяди-лесничего, хотя в сущности мальчику это было уже не по возрасту, расплакался; и Дракон напрасно пытался утешить его, предлагая хлебнуть своей особой смеси.