— Да благословит вас Господь за ваши чудесные слова, — добавила мадам Андерсен, чокаясь со священником.
Звон бокалов получился жалобный — глухой, да еще с каким-то странным призвуком, словно домовой икнул.
Вероятно, икание настоящего домового не вызвало бы на лице мадам Андерсен большего испуга, чем там было написано теперь. Она широко открытыми глазами уставилась на бокал пастора, куда обратил взоры и весь забывший про свои стаканы, обеспокоенно загудевший хор.
Забыл выпить и пастор — его взгляд также был прикован к бокалу, который он продолжал держать поднятым: от края до самого низа бокал пересекала сверкающая трещина. Пастор страшно побледнел, рука его затряслась, грозя пролить доброе вино (разумеется, если б оно было добрым).
Наконец он опомнился, влил в себя вино — словно пил отраву, что, впрочем, никак не было связано с качеством напитка, — обвел взглядом собравшихся и, робко улыбнувшись, слабым голосом произнес:
— Ну, мы люди не суеверные.
На самом же деле он принадлежал к семейству, члены которого почитали себя ясновидящими, а потому придавали большое значение всяческим предчувствиям и знамениям, так что в эту минуту он проникся уверенностью, что блаженство, которое он только что нахваливал, скоро станет и его достоянием, ибо еще до конца года его ежедневная молитва исполнится и он перейдет в лучший мир. Ведь на поминках по его незабвенной супруге за столом сидело тринадцать человек!
Посреди сего потрясения он не столько ощутил, сколько учуял на себе еще один взгляд — взгляд человека, не принадлежавшего к данной компании. Пастор и не заметил, когда к столу подошел за сигарой лесничий. У этого лесного жителя, как почти у любого, кто постоянно соприкасается с природой, была сильно развита мистическая жилка: он верил в знамения едва ли не более всех присутствующих и мгновенно оценил положение. Подняв взор, святой отец натолкнулся на пронзительный взгляд смотревших из-под кустистых бровей ясных и бесстрастных голубых глаз; он знал, что этот пиетист подозревает его в увлечении мирскими радостями… он, видите ли, «ломберный пастор»… как будто такой уж большой грех иногда перекинуться в картишки! В этом взгляде читалось откровенное презрение к страху смерти, которого не сумел скрыть служитель алтаря. «Еще хорошо, — подумал пастор, — что лесничий не слыхал моих речей к мадам Андерсен, хотя из Писания ему должно быть известно: “дух бодр, плоть же немощна”». [5]
Священнику стало не по себе в этом обществе, особенно рядом с этим человеком, и он вышел в сад. Ох, какая благодать — после густого дыма сигар, причем отнюдь не гаванских, вдыхать нежный влажный весенний воздух, в котором к аромату пробивающейся зелени примешивается более резкий запах морской свежести!.. Пусть его тысячу раз считают малодушным, думал пастор, но он пока жив и полной грудью вдыхает в себя воздух сей «долины плача».
Его преподобие огляделся кругом с улыбкой, источавшей благословление всех присутствующих, отчего хозяйки усадеб, которые, словно куры на насесте, сидели на длинной скамье с правой стороны, умолкли в трепетном смущении. Тогда пастор посчитал необходимым подойти к ним и углубиться в весьма полезный для его душевного спокойствия практический разговор о делах их хозяйств, о видах на урожай и об аренде пасторской усадьбы, срок которой вскоре истекал. Он отвлекся всего один раз, когда по нему скользнул взглядом выходящий из залы лесничий. Последний присоединился к сестре и мельнику, и они втроем удалились в глубь сада, под старые фруктовые деревья. На скамье напротив крестьянок остались лишь учитель и маленький Ханс, существа не менее безобидные, чем пудель Дружок, который, сидя на дорожке и посматривая то на одного, то на другого, иногда совал между ними морду.
На кладбище Ханс горько плакал, но потом его мрачные мысли развеялись благодаря множеству незнакомых людей, и кофе с печеньем окончательно взбодрил мальчика. Теперь Ханс попал в лучшие руки, нежели прежде, когда его рвали на части разные женщины, оспаривая друг у друга право побаловать ребенка; его смело освободил из-под бабьего ига школьный учитель, чтобы самому взять над ним опеку. Это был очень юный, бледный, слегка болезненный человек, привязанный к детям не столько по натуре, сколько прислушиваясь к доводам разума, еще не разочаровавшийся в своем «призвании» (все таки наставник молодого поколения) и полный наивной веры в могущество образования. Сейчас он, вероятно, стремился приподнять поникшую было головку едва распустившегося цветка, живописуя Хансу, как на будущий год тот будет каждый день ходить в школу, учиться разбирать буквы, писать на грифельной доске. А поскольку мальчик, похоже, не видел и таких занятиях ничего соблазнительного, учитель прибавил, что там можно будет лазить по жердям, некоторые из них аж на высоте флагштока, а некоторые стоят наклонно и на них висишь, уцепившись руками и ногами, словно мартышка. Это настолько развеселило Ханса, что он сбегал домой за книгой и показал учителю картинку с повисшей на дереве забавной обезьяной; а когда он уяснил для себя, что в школе будет много других мальчиков и девочек и что он сможет играть с ними, будущее показалось ему вполне привлекательным и он забросал юношу вопросами об устройстве школы…
Между тем мельник с другом и его сестрой, несколько раз пройдя из конца в конец весь сад, остановились в одном его углу, возле склонившегося над небольшим прудом куста бузины. В полумраке плавали две белые утки, от которых расходились круги по темной воде; там и сям покачивались, напоминая кораблики эльфов, их изогнутые грудные перья… Разговор зашел в тупик: сам мельник был слишком взволнован, чтобы поддерживать его, а у брата с сестрой точно было на душе что-то, чего они либо не имели возможности, либо боялись высказать.
Прудик был сокрыт от посторонних глаз, его зеленовато-черная вода таинственно поблескивала; место было покойное и располагающее к беседе.
— Якоб, — мягко, непривычным для себя голосом заговорил лесничий, — а ты знаешь точный час, в который умерла твоя жена?
— Знаю, — после минутной задумчивости отозвался мельник, — когда часы пробили двенадцать, я еще держал ее в своих объятиях.
Ханна перекинулась с братом многозначительным взглядом, который упустил мельник, поскольку он в это время смотрел на воду.
— Так мы и думали.
— Что ты имеешь в виду? — оторвался от воды мельник. — Откуда вам было знать?
— Нас, можно сказать, оповестили. Но об этом пускай лучше поведает Ханна.
Сестра лесничего зарделась и отвела глаза в сторону, подальше от вопрошающе устремленного на нее чудного, несколько испуганного взора.
— А что, собственно… случилось?.. Как вы узнали, фрёкен Ханна?
Нервно стиснув руки, она упрямо следила за белым перышком на фоне темного пруда.
— Просто в тот вечер я легла спать в обычное время, около десяти, и вдруг проснулась от стука в окно.
— Кто же стучал? — спросил бледный мельник и схватил Ханну за руку, но в величайшем волнении тотчас выпустил ее.
— Разумеется, никто, просто звук был похож.
— Как будто стучали костяшками пальцев, — дополнил сестру лесной смотритель.
— А вы не выглянули?
— Выглянула, только не сразу… Сначала я испугалась, а потом перевернулась на другой бок и хотела спать дальше… Думала, мне почудилось. И вдруг стук совершенно четко послышался опять. Я вскочила с кровати и подбежала к окну, но там никого не оказалось. Было довольно светло, луна поверх деревьев освещала все пространство перед домом, до самых теней от ближних елок. Но там никого не было.
— Никого не было? Вы, наверное, безумно перепугались?
— Нет, на меня даже нашла какая-то торжественность. Я накинула платье и бросилась к Вильхельму. Он еще сидел в гостиной.
— Я занимался отчетом, который нужно было в воскресенье представить главному смотрителю лесов. Я как раз взглянул на часы и увидел, что дело движется к полуночи, и решил, что на сегодня пора кончать… И тут входит Ханна… не то чтобы испуганная, но какая-то странная, она и сама признаёт… И когда она мне все рассказала, я произнес следующие слова — совершенно бездумно, словно они вырвались сами по себе: «Значит, — говорю, — померла Мельникова жена».