Когда мы оказались на площади, все вдруг преобразилось: холод сменился человеческим теплом, одиночество превратилось в толпу, тишина — в звуки флейт и волынок.
Людское море внезапно затопило нас и оттащило к группе пастухов из Абруции, под музыкальный аккомпанемент которых Бефана пугала детей гримасами и ужимками:
— Se qualcuno è stato disubbidiente, troverà carbone, cevere, cipolle e aglio! [80]— кричала она.
Но все малыши оказались послушными и за это получили шоколадки и карамельки. Момент вручения подарков был кульминацией праздника, повторявшейся для каждой новой группы детей. Давно я не видел счастья так близко, и мне взгрустнулось.
Катастрофа была неминуемой. С того момента, как я получил письмо Юнио, наши отношения постепенно шли ко дну, и теперь я уже даже не пытался вычерпать воду. И когда мы покинем наш корабль — это просто вопрос времени. Впрочем, может быть, и существовал какой-то способ спасти нас. Но мы его не нашли. Или, лучше сказать, я не нашел. Я предпочел возвести между нами стену молчания.
Однако, несмотря на то что я не выдал ни одной подробности моей тайны, душа моя была по-прежнему омрачена. Я целыми днями ходил подавленный, а длительные беседы с Монтсе преумножали мою горечь до такой степени, что у меня пропал аппетит. То, что я отказывался от еды и что настроение мое стало переменчивым, тревожило Монтсе, и она заняла позицию обороны. Так что, можно сказать, мы оба все время были начеку.
Я много раз готов был рассказать ей правду, потому что, пока я хранил эту тайну, во мне росло ощущение, что прошлое более живо, чем когда-либо, но не находил в себе мужества, чтобы сделать этот шаг. Когда наставал подходящий момент, сердце начинало учащенно биться в груди, легкие сжимались и слова замирали на губах.
Мы стали пробираться сквозь беспрестанно движущуюся толпу в поисках лотка, где продавались каштаны. Купив кулек, мы спрятались в подъезде, чтобы полакомиться, укрывшись от холода и чужих глаз. Потом на улице едва обменялись парой слов, как это с нами часто случалось в последнее время. Однако среди оглушительного праздничного шума в нас росло ощущение невысказанности. И тогда мое подсознание приняло решение за меня. Я как будто со стороны услышал, как произношу:
— Бумаги, которые я сжег, на самом деле были письмом от Юнио. Я все знаю.
Монтсе посмотрела на меня с глубоким презрением:
— Ты ничего не знаешь.
И тут же устремилась прочь.
Я бросился за ней сквозь толпу.
— Может быть, я знаю не все, но достаточно, — добавил я.
— Ты так думаешь? Даже если бы я рассказала тебе все с самого начала, ты не понял бы меня.
— Возможно, но по крайней мере я знал бы, какова была или продолжает быть моя роль во всей этой лжи. Вероятно, если ты кое-что объяснишь мне, у меня станет гораздо легче на душе.
— Ты действительно считаешь, что дело только во лжи? Разумеется, я совершила много грехов, даже убила человека, но самой большой ошибкой моей жизни было то, что я любила одновременно двоих. Разве это все не объясняет?
Мы как будто танцевали румбу без музыки и, уж конечно, без лирики, — это был танец, отражавший грустные обстоятельства наших отношений — разделенной надвое любви, расколотой на части жизни.
Прохожих становилось все больше, и вот уже очертания лиц и фигур окружавших нас людей слились в единую массу. Я боялся потерять Монтсе, продолжавшую решительно пробираться по этому человеческому лабиринту, поэтому я положил ладони ей на плечи и попытался увлечь ее в сторону, туда, где было не так многолюдно.
— Давай уйдем отсюда. Поговорим в более спокойном месте.
— Не трогай меня.
— Я не понимаю одну вещь. Если письмо было написано для того, чтобы сообщить тебе всю эту информацию о нацистах, то почему Юнио адресовал его мне?
— Я не знаю! Но уверяю тебя, план состоял в другом. Это письмо мне следовало отдать руководству Итальянской коммунистической партии. Юнио обещал мне, что не станет впутывать тебя в эту историю.
— Значит, ваша встреча в Белладжо не была случайной.
— Мы воспользовались конгрессом библиотекарей в Комо, чтобы увидеться. Юнио хотел рассказать мне о своих последних находках. Собственно, я не солгала тебе, когда сказала, что он собирался послать мне важную информацию, полагая, что жизни его угрожает опасность.
— Однако, когда настал момент истины, он отправил письмо мне. Как будто в последнее мгновение захотел очистить свою совесть, — заметил я.
— В Белладжо он сказал мне, что боится, что мы никогда больше не увидимся, — «Смит» сжимает кольцо вокруг него. И тогда я подумала, что он имеет право знать о случившемся в Барселоне.
— Ты имеешь в виду свою беременность и аборт?
Монтсе не ответила. Она продолжала бесцельно брести сквозь толпу.
— Это объясняет реакцию Юнио, тебе не кажется? Отправляя мне письмо, он хотел тебе отомстить, — заметил я.
— Тебе не следовало сжигать письмо. Ты все испортил. Ты все испортил! — закричала она.
Я собирался защищаться от ее обвинений, но вдруг прямо перед нами раздался грохот, от которого толпа в страхе рассеялась. А потом Монтсе неожиданно обернулась и упала мне на руки всем телом. Сначала мне показалось, что она сделала это внезапное движение в попытке помириться, но затем я понял, что ноги ее не слушаются и тело оседает.
— Что с тобой? Тебе плохо? — шептал я, поддерживая ее.
И тогда она потрясенно воскликнула:
— Габор! Он в меня выстрелил!
Она захрипела, грудь ее напряглась, и я заметил в самом центре струйку крови. Я попытался закрыть рану ладонью и почувствовал, что сердце ее бьется все тише и тише.
Я стал постепенно опускаться на колени, чтобы тело ее не рухнуло на мостовую, и при этом снова взглянул на окружавших нас людей. Вдруг передо мной возникло знакомое лицо: холодные голубые глаза и охотничья шапка с завязками. Этот человек улыбнулся мне — то было всего лишь мгновение — вытянул руку и снова выстрелил.
3
Врачи не смогли спасти Монтсе; а со мной особых проблем не возникло. Пуля попала в шею, вызвав многочисленные разрывы в мышцах и тканях, но она чудом не зацепила ни одной артерии. Но из-за повреждения голосовых связок я почти три месяца не мог говорить. Мое вынужденное молчание доставило полиции большие неудобства: ей пришлось удовлетвориться письменными показаниями. Я сообщил им все, что мне было известно о Габоре и его отношениях с принцем Чимой Виварини. Упомянул и о письме Юнио — впрочем, не думаю, чтоб это им помогло. В конце концов, я не запомнил многих имен и подробностей. Или лучше сказать, единственное, что четко врезалось в мою память, — это детали, относившиеся к нашим отношениям с Монтсе.
Я спросил врача, где находится тело моей жены, и он сообщил, что два дня назад его поместили в морг и провели вскрытие, после чего по итальянским законам его предстояло похоронить. Поскольку я был в тяжелом состоянии в первые сорок восемь часов, решение о месте захоронения Монтсе пришлось принимать ее товарищам по Коммунистической партии. Они избрали римское протестантское кладбище, место рядом с могилой Антонио Грамши. Их решение показалось мне верным.
Сегодня мне наконец удалось побывать на могиле Монтсе. Здесь у меня возникло странное чувство — нечто среднее между виной и стыдом. Но я не смог проронить ни единой слезинки. На плите не было ее имени — лежали только венки от различных общественных и частных организаций. И создавалось впечатление, что это какая-то безымянная и заброшенная могила. Я долго размышлял, а потом велел выгравировать на ней следующую надпись:
Потом я сел на скамейку напротив могил Джона Китса и его друга, художника Северна. На деревьях висели сосульки, похожие на слезы, а землю покрывал тонкий саван снега. Я почувствовал, как холодный январский воздух окутывает мое тело, и обратил внимание на снежные холмики, образовавшиеся над некоторыми могилами и придававшие им романтический вид. Печаль в моей душе вдруг уступила место странному чувству умиротворенности. Теперь я не сомневаюсь в том, что смерть несет с собой некую свободу. Без нее в жизни не было бы симметрии, равновесия. Я подумал, что Габор, быть может, снова попытается меня убить. Вполне возможно, что он следит за мной и готов появиться в любой момент. Если это случится, я не стану сопротивляться, чтобы облегчить ему работу. Так что мне остается только ждать. Но разве не так я поступал все это время? Мой взгляд снова остановился на могиле Китса. И тогда внутри меня зазвучал голос Монтсе, когда в тот далекий день она прочла мне эпитафию поэта: