Княгиня, чувствовавшая внутреннюю потребность сорвать – сорвать на ком-нибудь – хотя часть своей горечи и накипевшей досады, с нескрываемой ненавистью и презрением оглядела своего жалкого гамена.
– Вот до чего вы довели нас с вашей безумной расточительностью! – заговорила она к нему, с дрожанием истерических слез в напряженном голосе.
Гамен, не без основания, удивленно взглянул на нее сквозь свою одноглазку.
– Да! Да! – с силой продолжала взволнованная княгиня. – Вашей беспечности, вашей расточительности мы должны быть обязаны тем, что остаемся теперь нищими! Вы испортили всю карьеру вашего сына! Вы одни причиной этому! Что вы смотрите на меня? Что вы молчите, достойный отец?!
– Ну, в этом, пожалуй, и мы с вами помогали! – буркнул сквозь зубы молодой Шадурский, в то время как старый не спускал лорнета со своей супруги.
Княгиня вздрогнула, словно ужаленная, вскинув глаза на своего сына; однако предпочла оставить без возражения его мало-церемонное замечание и снова, еще с пущим раздражением, обратилась к злосчастному гамену:
– Да! Вы одни всему причиной! Вы помните, как вы поступили с Морденкой! Не будь той сцены – ничего бы этого не было!
Татьяна Львовна, подавленная своею новою невзгодою, под ее горячим и ужасающим впечатлением, неблагоразумно дошла даже до некоторого цинизма своих воспоминаний, – тех воспоминаний, которые всю жизнь она тщетно старалась забыть, заглушить в глубине своего сердца. В эту минуту в намеке, понятном только ее мужу, невольно прорвалась у ней, сквозь кору светской и очень сдержанной женщины, ее непосредственная, неподкрашенная натура.
Гамену показалось это уже слишком. Он поднялся с кресел и остановился перед супругой.
– Так по-вашему я должен был молчать! Я должен был терпеть весь скандал вашей связи! Нет-с, покорно благодарю! – Он коротко поклонился. – В этом не меня, а себя вините! Все это – достойный плод вашего поведения!
Молодой князек, шагавший доселе из угла в угол, вдруг обернулся на полпути, по направлению к своим родителям, остановился на месте и чутко насторожил уши.
Родители мгновенно прикусили язычки. Они спохватились, что зашли уже слишком далеко в обоюдных укоризненных воспоминаниях, так что даже не обратили внимания на присутствие третьего лица; они ясно увидели, что вконец забылись теперь под влиянием горечи и злобы, причиненной им неожиданным ударом по карману. Но… неблагоразумный шаг, в присутствии сына, был уже сделан, и поправить его не оставалось никакой возможности.
Оба разом осеклись и очень сконфузились.
– Как! Так тут еще есть и таинственный роман какой-то! – прищурясь на них, протянул молодой Шадурский, которому с самого раннего детства не особенно было знакомо уважение к отцу и матери, и который с того же самого возраста очень хорошо видел и понимал разные посторонне-интимные отношения батюшки и матушки. А в данную минуту, под влиянием досады и озлобления, чувство приличной деликатности было слишком бессильно, чтобы удержать его от этого откровенно-цинического замечания.
Княгиня побагровела и потупилась низко низко, не смея поднять глаза на сына. Внутри у нее все кипело; истерические слезы готовы были хлынуть из глаз. Гамен тоже пребывал в глубоком молчании и растерянный, как мокрая курица, кося куда-то в сторону, болтал, по обыкновению, своей ногой и стеклышком.
– Вот, однако, новость!.. А я этого и не подозревал! – с преднамеренным хладнокровием продолжал меж тем юный Шадурский: он тоже, кажись, был рад ухватиться за этот кончик, чтобы сорвать на ком-нибудь и свою собственную злобу: благо – подходящий случай наклевывается.
– Уйди вон отсюда! Тебе не место здесь! – строго возвысила к нему голос княгиня, не подняв, однако, своих взоров. С каждым мгновением она терялась и раздражалась все более. Эта выработанная, аристократически приличная сдержанность совсем уже готова была покинуть ее в столь экстраординарную минуту.
– Ха!.. – нагло усмехнулся ей князь Владимир. – Да вы, я вижу, принимаете меня за младенца невинного? Жаль: немножко поздно!
– Я тебе говорю, уйди отсюда! – усилилась проговорить ему княгиня надсаженным гортанным звуком, от слез, подступивших к горлу и уже готовых хлынуть. Она чувствовала, что ее волнение и злоба еще через минуту подобной пытки перейдут в чистое бешенство.
– Нет, зачем же? Я могу и здесь остаться! – спокойно возразил сынок, играя с матушкой, словно кошка с мышкой. – Ведь мы, если не ошибаюсь, сводим теперь семейные итоги? Почему же и старый счет не вспомнить?
Татьяна Львовна с нервной стремительностью вскочила с места и, вся вне себя, раздраженно бросила в гамена свой скомканный носовой платок, а гамен в эту минуту все еще болтал ногою и стеклышком. К сыну почему-то княгиня не дерзнула отнестись с подобной демонстрацией, вместе с которой, не скрывая уже всей глубины самого пренебрежительного презрения и нервного бешенства, она проговорила мужу:
– Oh! Vieux bonne![394] – и, с рыданием, быстро исчезла из комнаты.
Платок попал по назначению и скатился на болтающуюся ногу гамена, которого сей неожиданный пассаж привел в немалое изумление и злобственно вывел из терпения. Гамен почувствовал себя оскорбленным.
– Oh! Sapristi!..[395] Это… Это уж слишком! – взволнованно сошвырнул он с ноги платок княгини и, раздраженным петушком, руки в карманы, встал и прошелся по комнате.
Князю Владимиру вся эта сцена, по-видимому, доставила злорадное удовольствие.
– Что, досталось? – оскалившись, поддразнил он своего батюшку. – Хлебонасущенский говорит, что какой-то премудрый смирению учит…
Гамен молчал, продолжая взволнованно мерить шагами пространство комнаты.
– Так какой же это роман? Расскажите-ка! – злорадно подстрекал его меж тем князь Владимир.
– Роман? – остановился тот перед сыном. – И в глазах его засверкало чувство оскорбления и злости к своей отсутствующей супруге. Это чувство в данную минуту пересиливало все остальные и заставило умолкнуть ту малую долю сообразительности и рассудка, которую оставила ему судьба на старость.
– Ты хочешь знать роман твоей матушки? – повторил он с возрастающим раздражением. – Изволь, отчего же! Она была любовницей Морденки, а может быть, и братец твой где-нибудь щеголяет по свету, если только жив! Вот тебе роман! Что, нравится!
И с этими словами старик вышел из комнаты, громко хлопнув за собою дверью.
Князь Владимир остался один.
Порыв злобно цинической насмешливости, охвативший его за минуту до этого, исчез с уходом отца. Злобы своей нимало не утолил он, несмотря на то, что рад был сорвать ее вначале на ком бы то ни было. И хотя ни любви, ни уважения давным-давно уже не питал он к этому отцу и к этой матери – не потому, что считал их недостойными такого чувства – это было бы уж чересчур высоко для князя Владимира, – а просто потому, что не случилось его как-то с самого раннего детства; хотя знал он и ведал все их шаловливые и мало пристойные старости делишки, однако маленькие детали той истории с Морденкой, о которой сперва не то что узнал он, но мог только догадываться из неосторожного намека, сделанного гаменом своей жене, произвели на него вдруг какое-то скверное впечатление. Ему стало скверно даже и от того тона, каким гамен передал эти детали. Он понуро сидел теперь верхом на мягком стуле, облокотясь на его спинку, и с мрачной озлобленностью беспощадно грыз свои образцово прекрасные ногти. А если уж до ногтей коснулось, до тех самых ногтей, которые так рачительно воспитывал и ходил князь Шадурский, стало быть, дело выходило уж очень и очень плохо. Забытые ногти были принесены в жертву ощущению мрачной, но бессильной злобы, при одной ужасающей мысли о том, что ему предстоит разорение, что через какой-нибудь месяц, много два, он останется круглым нищим, без средств к самому скромному существованию, с коим никак бы не мог примириться, без возможности продолжать карьеру в свете и в одном из самых лучших, самых блестящих полков. За границу удрать нельзя: не выпустят, если уже векселя представлены. Придется выйти в отставку, а выйдешь в отставку – стало быть, в долговую тюрьму посадят.