– Морденко-с? А вот какую роль! – не торопясь, но многозначительно ответствовал управляющий. – Морденко исподволь скупал векселя их сиятельства, князя Дмитрия Платоновича. Скупал он их исподволь, незаметно, в течение нескольких лет-с; и так как по обременительности для нас многозначительных долгов наших кредит наш давненько-таки начал уж падать, и чем дальше, тем все больше, то у многих кредиторов, конечно, явилось сомнение в возможности получить сполна всю сумму. Ну-с, а при сем вам, конечно, известно и то, что зачастую, занимая наличными деньгами примерно тысячу рублей, документы выдавались на две, и даже случалось на три тысячи, когда нужда в деньгах бывала такая, что вот тут ты их сейчас вынь, да и положи. Стало быть, что же-с? На все на это была не моя, а опять-таки ваша собственная воля-с, и не мое личное это достояние. Я только и мог советовать и представлять свои резоны, которые не всегда бывали приняты во внимание. И, стало быть, что же я-то теперича при всем при этом-с? Извольте вы сами рассудить, по всей строжайшей справедливости! Морденко же, между прочим, воспользовался ослаблением нашего кредита и скупал по ничтожной цене, особенно же вот – опрометчивые вексельки-то, где за тысячу иной раз мы по три писали, а потом, со временем, и того еще дешевле они ему доставались, потому: заимодавцы, видя такое ослабление кредита ваших сиятельств, радехоньки бывали рубль за полтину сбывать. Он этим и пользовался: где полтину, а где и по двадцати копеек за рубль платил, так что, во-первых, документы наши доставались ему исподволь, не делая ущерба его капиталу, а во-вторых, почти за ничтожную сумму, и он, стало быть, нисколько не в накладе. Я вам всегда говорил: «Опасайтесь, ваше сиятельство, этого Морденку!»
– Ну, и что же из этого следует? Что вы так распространяетесь? К чему ведете это все? Скорее к делу! – нетерпеливо и досадливо перебили его Шадурские – мать и сын.
– Дело не замедлит-с, – спокойно возразил Хлебонасущенский, – к делу-то я это и веду-с! Изволите ли сидеть, ваше сиятельство, дело в том, что Морденко в общей сложности скупил наших документов на сто двадцать пять тысяч серебром, а это, при существующем казенном долге, да при остальных наших долгах, положительно превышает стоимость нашего имущества. Если бы могли еще уплатить теперь хотя казенные проценты в опекунский совет, то как-нибудь можно бы было проволочить дело, но теперь – все, решительно все уже лопнуло!
– Ну, так что ж, что скупил! – спокойно заметил слабый на сообразительность гамен. – Ведь он не желает теснить меня! О чем же вы, почтеннейший, так много беспокоитесь? Умерьтесь, говорю вам: les affaires ne vont pas encore si mal, comme vous croyez[392].
Хлебонасущенский поглядел на него с грустной и даже презрительно-сострадательной улыбкой.
– «Не желает!» Ваше сиятельство так-таки и полагаете, что «не желает»? Ну-с, а я вам скажу, что каждый почти из купленных векселей был уже предварительно протестован прежним владельцем, а ныне Морденко – нежелающий-то ваш – представил их в совокупности ко взысканию!.. На сто двадцать пять тысяч рублей серебром-с! Вот оно и «не желает»!
Известие это имело действие бомбы, внезапно упавшей сквозь потолок: княгиня так и окаменела на месте, князь-гамен, вскидывающий в это самое мгновение свое стеклышко, так и застыл с ним на полупути к своему глазу, а князь-кавалерист, как ошпаренный, вскочил с кресла и неподвижно глядел на Хлебонасущенского.
Удар по карману для сиятельного семейства был даже гораздо чувствительнее ударов по фамильной чести.
Один только Полиевкт оставался в эту минуту грустно-торжественно-спокоен и созерцал каким-то расслабленным взором попеременно каждого из трех своих собеседников. И он мог быть спокоен, он имел полное право вкушать блаженное безмятежие, ибо его собственный капиталец, тысченок до ста, сколоченный более чем за двадцать лет почти бесконтрольного управления делами Шадурских, был цел и хранился в надежных государственных учреждениях, а если и терял он теперь за Шадурскими тысяч до осьми, то все-таки, сравнительно, это была незначительная лепта, на которую вдовица-Хлебонасущенский мог, пожалуй, и рукою махнуть – у него оставался очень, да и очень кругленький капиталец для того, чтобы отойти на полный покой, жить барином в свое удовольствие и даже, для отдания общественного долга, быть членом «благородного собрания».
– Что ж это теперь!.. Тюрьма?.. Разорение?.. Боже мой! – проговорила наконец княгиня, подавленная своим ужасом.
– Воля судеб, ваше сиятельство, воля судеб-с! – сокрушенно пожал плечами Хлебонасущенский. – Что ж делать! Наг родился, наг и в землю отыдешь. Смирение – вот совет, который предлагает премудрый!
– Убирайтесь вы к черту с вашим премудрым! – запальчиво закричал князь Владимир, с ожесточением принимаясь шагать по комнате.
Полиевкт проводил его глазами с выражением некоторого изумления, но спокойствию своему не изменил нимало.
– Вы люди молодые-с, ваше сиятельство, – скромно заметил он на эту запальчивую выходку, – вам оно приличествует, энергия эта, а мы, убежденные опытом, так сказать, – мы это понимаем глубже-с!
– Что ж теперь будет, мой милый? – хлопая глазами, спросил его старец.
– Кроме неблагоприятностей, ничего хорошего быть не может, ваше сиятельство!.. Ничего хорошего!.. За нами есть еще кой-какие порядочные документишки, кроме Морденки, и в других посторонних руках. Эти же кредиторы, как только проведают, что подано ко взысканию, поторопятся сделать то же самое. На недвижимость казна секвестр наложит, а движимость с молотка пойдет, так что мы, значит, и самого дома этого, фамильного достояния предков своих, должны будем лишиться!
Хлебонасущенский говорил все это грустно-сокрушенным тоном, и говорил не иначе, как в первом лице: мы и наше, дабы изъявить перед злополучным семейством всю близость их горя к его собственному сердцу, дабы показать им, что их радости были когда-то и его радостями, а ныне их невзгода есть и его невзгода, при коей он сам, на старости лет, точно так же лишается всех средств к существованию.
– Но я спокоен!.. Я спокоен! – с смиренным достоинством вздохнул он через минуту. – Я мужественно подставляю выю своей судьбе: рази меня! Я спокоен! Я приму удар!
– Черт возьми! Он спокоен! – горячился молодой Шадурский, забыв всякую меру и приличие. – Он спокоен!.. Я думаю, можно быть спокойным, двадцать лет набивая свои карманы!
– Voldemar, au nom du ciel, tais-toi![393] – подняла на него княгиня свои молящие взоры.
– Оскорбление ваше не могу почесть для себя таковым! – заметил ему Полиевкт Харлампиевич с великим достоинством, хотя сам побагровел от гнева. – Вседержитель зрит мое сердце! Но дабы не подвергнуться еще какой-либо подобной вспышке, я удаляюсь!
И Хлебонасущенский, холодно и сухо поклонившись общим поклоном, с достоинством вышел из комнаты, несмотря на то, что княгиня со старым гаменом кричали ему вдогонку:
– Полиевкт Харлампиевич, куда вы? Мой милый! Останьтесь! Полноте!
Но милый не заблагорассудил вернуться. При настоящем обороте дел он безнаказанно мог и личное достоинство свое проявить перед теми, которые заставляли его столько лет выносить всяческие щелчки, и мелкого, и крупного свойства, беспрепятственно наносимые его самолюбию и благоразумно им терпимые ради бренных выгод, которых, по-видимому, впредь уже не предстояло: стало быть, теперь и поломаться можно было во всю свою волю.
– Что ты наделал! Что ты наделал! Ну можно ли это! Ведь он нам нужен еще! – с досадой укорила княгиня своего сына, который в ответ ей только рукой нетерпеливо махнул и продолжал ходить по комнате.
Гамен глубоко погрузился в свое кресло и сидел как-то желчно задумавшись. Казалось, этот нежданный удар по карману пробудил в нем нечто похожее на серьезное сознание, на какую-то тревожно-желчную мысль.