Как же после всего этого возможно было ему отказаться от единственной своей заветной мысли?
Доводящий до ужаса страх преждевременной и тем паче скоропостижной смерти, возбужденный столь неожиданным покушением Гречки, заставил теперь старика мгновенно очнуться и придал ему новую энергию в достижении своей цели.
Он тут же пересчитал все свои капиталы, пересчитал все векселя князя Шадурского, его жены и сына, скупленные им в разное время, в течение нескольких лет и по весьма различным ценам, скупленные по большей части очень выгодно. И тут овладело им некоторое уныние: он знал состояние Шадурских, тайно и неуклонно следил за его постепенным падением в течение долгого времени и теперь увидел ясно, что все-таки этих бумажек будет еще не вполне достаточно, чтобы вконец разорить своего врага. «Все-таки останется еще на кусок хлеба! – с горечью подумал он в своем ожесточенном унынии. – А надо, чтобы не было этого куска, чтобы ничего не было, чтобы я – я сам кормил их в долговом отделении. Вот чего надобно!»
И после этого он, через всевозможных маклеров, с неутомимой энергией начал наводить справки, у кого еще имеются векселя Шадурских, ездил, хлопотал, торопился скупать их в свои руки, выторговывал за рубль полтину, а где и меньше, – и многочисленные кредиторы княжеского семейства, питавшие весьма слабую надежду на обратное и полное получение своих капиталов, почти все были радехоньки, что подыскивается такой покупатель, у которого можно хоть что-нибудь выручить наличными деньгами, взамен призрачно-мечтательных упований на падающий с каждым годом кредит Шадурских. И нельзя сказать, чтобы Морденко особенно жалел своих денег на это предприятие. Хотя он каждый раз жидовски начинал торговаться с продавцом, однако же, в крайнем случае, встречая иногда неподатливое упорство, выкладывал сполна всю требуемую сумму и радостно приобщал новую бумажку к довольно уже полновесной пачке скупленных документов.
И вот в этой пачке оказалось их теперь, вместе с прежними, на сто двадцать пять тысяч серебром. Правда, Морденко убил на эту скупку значительную часть своего состояния, но, тем не менее, он был доволен и рад, он торжествовал в эти счастливые минуты, потому – знал, что все затраченное скоро вернется назад, и вернется в большом преизбытке.
В первые годы, когда Морденко только что начал заниматься ростовщичьими сделками, он еще не был скрягою: деньги, сами по себе, в то время не служили для него целью, а только средством, единственным средством, к достижению иной заветной цели. В то время он переломил свой характер, так сказать, заставил самого себя сделаться скрягой; а теперь, когда минуло с тех пор двадцать два года, когда подошла и насела на него суровая старость, скряжничество от долгого упражнения незаметно въелось в его натуру до того, что сделалось наконец самою сущностью этой натуры, в которой, кроме такого качества, да еще старой заветной цели, ничего уже больше и не осталось.
И вот эта цель почти уже достигнута.
«Сто двадцать пять тысяч, – подумал старик, весь дрожа от радости при мысли, что наконец-то настанет желанный час, в который ударит его мщение. – Сто двадцать пять тысяч – этого будет довольно, вполне довольно, чтобы скосить его, потому – тут сейчас же, вместе со мной, и другие кредиторы прихлопнут».
Морденко отлично знал состояние Шадурских, которое лет за тридцать действительно было огромным и блистательным состоянием. Но постоянные и непроизводительные траты, безалаберные долги, обеспечиваемые еще более безалаберными векселями, ловкий исподвольный грабеж Хлебонасущенского с братией и иные подобные причины расстроили вконец это состояние, которое по сей день продолжало еще кое-как держаться одним лишь миражным отблеском прежнего величия. Теперь это была форма без содержания, или почти без содержания, роль которого пока еще заменял все более и более колеблющийся кредит; так что стоило только Морденке разом подать ко взысканию на сто тысяч, и весь мираж мгновенно бы исчез, состояние разом бы лопнуло, даже и без помощи исков остальных кредиторов. Один Морденко мог легко проглотить его, пустя Шадурских по миру круглыми нищими или навеки сгноя их в «долговом отделении».
«Да!.. Вот они, эти бумажки! – думал он, сжимая в руке свою полновесную пачку. – Вся жизнь на них пошла… вся жизнь!.. много слез, много крови… проклятий много…»
Он закрыл глаза – и в его памяти, в его воображении невольно прошло несколько тяжких сцен и образов, которые, время от времени, умножаясь одни другими, врезались в эту память и теперь так ярко вызвались и оживились воображением. Одни вызывали другие, другие – третьи и так далее, и так глубже, целой вереницей, в которой один образ тонул за другим, заслонялся третьим, и снова вынырял, и снова улетучивался. Одни представлялись ярче, живее; другие лишь бледным и тусклым намеком, очерком; но все были равно тягостны для души, все глядели на старика каким-то одним великим вопиющим укором. Закрыв глаза, он жутко закачал головою, и дрожащие губы его смутно зашептали:
«Ох, как много, много их!.. Много!.. Ну да за то ж…»
И, не досказав до конца свою мысль, он с энергической силой вытянулся во весь рост, судорожно сжал свои губы, и на желто-сухом, бледно-мертвенном лице его отразилось величайшее торжество и полное удовлетворение.
Он немедленно же все эти векселя подал ко взысканию.
XIII
ЛИСИЙ ХВОСТ
Осип Захарович Морденко собирался уже на покой, так как старая кукушка его прокуковала девять часов вечера, и ее хриплому звуку успел уже ответить точно таким же кукованием старый попугай, который в течение нескольких лет, кажись, ни разу не упустил случая покуковать вместе с часами.
– О-ох, – проскрипел старик, с усилием поднимаясь со своего старого, высокоспинного кресла, – запираться пора. Христина! Запирай у себя дверь на болты: время спать.
«На болты, на болты! Время спать, спать… Попке спать!» – болтал попугай, карабкаясь на свое кольцо. Безносый голубь также готовился на сон грядущий и, сидя на голландской печи, похлопывал своими крыльями, отчего каждый раз подымалось там целое облако давно несметенной пыли.
В это время кто-то из сеней дернул дверной звонок.
– Алчущие и жаждущие! – покачал головой Морденко. – Нет, уж будет!.. Будет с меня!.. Больше в заклад ничего принимать не стану… Довольно!
– Откажи там, Христина! – закричал он старой чухонке. – Не принимаю, мол! Да дверь, гляди, не отпирай, через дверь разговаривай.
Вместе с этими словами, старик вышел в прихожую и рядом с кухаркой остановился, прислушиваясь под дверью.
– Кто там? – осведомилась чухонка.
– Господина Морденку…
– Да кто там? Назовись!..
– От князя Шадурского… управляющий… по делу.
При этом имени Морденко встрепенулся и весь даже просиял как-то.
«Ага!.. Видно, круто пришлось голубчику!» – подумал он с тем злорадно-торжествующим самодовольствием, которое за последние дни каждый раз появлялось у него при мысли о давимом враге. Он шепотом, торопливо промолвил Христине:
– Впусти, впусти его!.. Только подожди минутку: дай мне уйти сперва.
И, с тревожно заходившим сердцем, быстро зашлепал он туфлями в смежную горницу, захватил в обе руки по большому ключу – предосторожность на случай защиты, постоянно принимаемая им со дня последнего покушения, и, спрятав их под своей порыжелой шелковой мантильей, поставил свой фонарь так, чтобы лучи его ударяли прямо на входящего, тогда как сам оставался во мраке. Таким образом, он приготовился к встрече.
Вошел Хлебонасущенский, но, не решаясь двинуться вперед, ни отступить назад и не различая еще хозяина, в недоумении оглядывал весьма слабо освещенную комнату.
Морденко узнал его.
– Что вам угодно? – неожиданно и не совсем-то приветливо спросил он, подымаясь из-за разделявшего их стола.
Полиевкт, не рассчитавший такого приступа, даже вздрогнул немного и с смущенной улыбкой пролепетал:
– От князя Шадурского… Хлебонасущенский – управляющий их сиятельства… Имею честь с господином Морденкой?..