Но явных, неопровержимых улик относительно образа не было, и Фомушка, конечно, заперся. Пошло обычное «знать не знаю, ведать не ведаю»; но, на беду его, налицо была тьма египетская, относительно которой никакое запирательство было уже невозможно. Свидетели утверждали единогласно, что принесли ее Фомка и Макрида. Полицейская власть составила надлежащий акт и объявила того и другую, да заодно уж и Антониду, арестованными.
Фома долгое время стоял сложа руки и опустив голову, совершенно безучастный ко всему его окружавшему и сосредоточенно погруженный в какую-то тяжелую думу. Бледная странница растерянно дрожала, Антонида громко всхлипывала.
Наконец им было приказано отправляться в часть, под прикрытием двух хожалых.
Фомка только в эту минуту словно очнулся из своего забытья.
– Да! – с широким вздохом промолвил он громким голосом, в котором слышалось внутреннее волнение. – Сорвался карасик! Все-то мне, все бы с рук сходило, все как с гуся вода было, а на эком деле – прру!.. Вот оно, бог-то!.. Не попустил!.. За себя – грехом попутал! Не шути, значит, Макар, коль до шапки не достал!.. Прощайте, друзья любезные, да не поминайте лихом, коль добром не за что… Идем, Макрень! Махай, Антонидка!
И троица эта удалилась под надежным прикрытием.
Все были как-то сконфужены, все торопились проститься с хозяевами и скорей убраться из этого дома. Первый подал пример отец протопоп Иоанн Герундиев.
– А что?.. Ваш-то – с носом! – ехидственно шепнул отец Иринарх, наклонясь к уху причетника, на что со стороны того последовало только скромное и как бы невинное гамканье в руку.
Так кончилась совершенно невозможная, но – увы! – совершенно правдивая история явленного образа и тьмы египетской.
* * *
Теперь, для полноты очерка из жизни и деяний домовитых птиц, автору остается только сообщить вкратце дальнейшую судьбу приюта кающихся грешниц.
Прошло около месяца со дня, в который разыгралось только что рассказанное событие. Савелий Никанорович с Евдокией Петровной поневоле оказались прикосновенными к делу. Их не особенно, впрочем, тревожили следственными расспросами, которые, еще вдобавок, чинились им на дому. И вот при одном из таких посещений следственного пристава было им сообщено, что Антонида оказалась беременною и чистосердечно выставила причиною своего положения все того же Фомку-блаженного, присовокупляя при сем обстоятельный рассказ о роде негласной жизни кающихся грешниц в спасительном приюте. Скандал в ареопаге произошел беспримерный. И кость, и тьма – все это казалось ничтожным в сравнении с этим последним скандалом. Наскоро собрали после этого общий совет, на котором определили: кассировать немедленно дела приюта, так как основался он негласно, ибо еще и доселе официального разрешения на него не последовало, а после происшедшего скандала уже неловко и хлопотать о нем. Решили – и закрыли, а за покрытием всех расходов оставшуюся ничтожную сумму разделили по тридцати рублей между Машей и другою ее товаркой, да и пустили обеих с богом на все четыре стороны.
IX
«БОЖЬЯ ДА ПОДЗАБОРНАЯ»
На набережной Фонтанки, в недальнем расстояния от Семеновского моста, столпилась небольшая кучка народа.
Всякая подобного рода уличная кучка имеет неизменное свойство – прибывать с каждой минутой все больше и больше, пока блюстители градского порядка и спокойствия не уберут из среды ее предмет, возбудивший досужее любопытство прохожих. Так точно было и в этом случае. Блюстителей пока еще на месте не оказалось, и потому кучка благополучно росла да росла себе. На сей раз предметом любопытства служила пьяная женщина.
Это была оборванная, безобразная старуха; короче сказать – это была Чуха. Она пьяно всхлипывала и пьяно ухмылялась сквозь слезы; а из кучи окружающих наблюдателей то и дело вылетали остроты, шуточки и разные замечания.
– Слышь, баба, как те зовут? – дергая за платье, докучал ей какой-то вертлявый мещанинишко в чуйке, на вид тоже весьма пьяноватенький. – Пьяный твой образ! Что ж ты молчишь?.. Как те зовут, спрашивают тебя?
– Зовут зовуткой – кузькиной дудкой! – обронил мимоходом свое словцо продавец поваренной груши, и за такую остроту удостоился в кучке одобрительного смеха.
А Чуха все себе ухмыляется да всхлипывает.
– Ну, брат, отетеревела совсем! – махнув на нее рукой, заметил маклак-перекупщик, из отставных солдатиков.
– До тишины допилась, – поддакнул ему мещанинишко, – совсем до тишины! Да слышь ты, баба, где ж ты живешь? – продолжал он теребить за рукав пьяную. – Ты объявись мне насчет свово местожительства, так я, по такой уж доброте своей, домой тебя провожу, нечем в фартал-то заберут. Что ж молчишь-то? Где живешь, говорю те?
– Против неба на земле, голубчики, против неба на земле! – с ухмылкой отвечала Чуха, расслабленно прищурив глаза и глядя на окружавших ее совершенно безразличным и как бы ровно ничего не понимающим взором.
– Да и все на земле мы валандаемся, а ты скажи, куда сволочить тебя-то? – настаивала вертлявая чуйка.
– В часть… в часть ведите меня, – тихо заговорила Чуха каким-то расслабленно нежным и бессвязным голосом, обращаясь ко всем в совокупности. – В часть, мои голубчики! Кроме как в часть – никуда не желаю!
– Да ты чья такая? Откелева? Ась?
– Божья, миленькие, божья да подзаборная.
Безобразная Чуха – надо отдать ей полную справедливость – в пьяном образе была вконец отвратительна.
В это время к досужей кучке присоединился еще один новый зритель, потому что она загородила ему дорогу.
Он шел себе прогулочным шагом, с видом фланера, которому решительно нечего делать, и поэтому нет ничего мудреного, что скучившиеся люди вместе с пьяной Чухой мимоходом остановили на себе его праздное внимание.
Он один из всей этой кучки отличался и безукоризненным изяществом и джентльменски представительным видом.
Это было лицо уже знакомое читателю, которое он знает под именем венгерского графа Николая Каллаша. Граф возвращался пешком от своего приятеля и сподвижника Сергея Антоновича Коврова и совершенно случайным образом наткнулся на уличную сцену.
– Слышь ты, баба, говорят те – домой сволоку! – настаивал меж тем сердобольный мещанинишко. – Ты мне только больше ничего, что объявись насчет местожительства, да главное, как звать тебя?
– Княжною звать меня, княжною, – бормотал голос пьяной женщины.
– Ха-ха-ха! – пронеслось по толпе. – Слышь, робя, княжной велит звать себя! Вот так княжна! По полету видна!
– С самого, значит, с Тьмутараканьева княжества – это верно! – скрепил своим бойким словом маклак-перекупщик.
– А ты что думаешь? Нет, ты скажи мне, ты что себе думаешь? Княжна! Известно княжна! – задорливо вступила с ним в диспут пьяная старуха, размашисто жестикулируя руками.
Венгерскому графу это обстоятельство начало казаться довольно курьезным, так что он решился пробраться сквозь толпу и стал поближе к диспутантке.
– И я то ж само говорю, что княжна, – подуськивал перекупщик, показывая вид, будто сам вполне соглашается с нею и хочет отбояриться от спора. – Одно слово, княжна с подлежалого рожна, аль с попова задворка!
– К ней, надо быть, и гостье-то все графское да княжеское ездит – все-то кол да перетыка! – опять ввернула слово поваренная груша.
– Ты, баба, не мели мелевом, а насчет имя-звания объявись, потому – имя-звание сичас первым самым делом! – не обращая внимания на перекрестные остроты, дернул Чуху назойливый мещанинишко.
– Чего-то звание! – хлопнул его по плечу перекупщик. – Пиши, коли хошь, княжна, мол, Косушкина, да и вся недолга.
– Ан врешь, не Косушкина, а Чечевинская! Княжна Анна Яковлевна Чечевинская! – войдя в окончательный задор и с сильной жестикуляцией взъелась на него пьяная женщина, вконец задетая за живое всем этим градом острот и дружного хохота. – Н-да, вот… Что, взял? – продолжала она, показывая ему кукиши: – Не Косушкина, а Чечевинская… Княжна Анна Чечевинская!.. А ты, на-ко вот, выкуси!