Вещи – как рамки картины, на которой люди, собиравшиеся вокруг Толстого. Тимоша Пешкова, Валентина Ходасевич, Козловский, Семён Хмара с гитарой, Верейские, Чуковский… Конечно, Андроников, изображающий Толстого. Под его толстовский голос и под романсы Хмары я часто засыпал то у нас дома, то у Толстых.
Когда шли от Толстых домой, то на Тверском бульваре заходили к Анастасии Потоцкой, к Михоэлсам. С Михоэлсом Толстой последний раз был в гостях на Каляевской, и Михоэлс привёз твоей бабушке письмо Толстого, где он (уже смертельно больной) шутил и уговаривал её не беспокоиться в связи с тем, что я не торопился появляться на свет.
Через три года за одним столом с Михоэлсами встречали новый, 1948-й год, мои родители, дядя Николай и его жена – художница Тина Кореи. 13 января 1948 года Михоэлс был убит. Вскоре Николай был арестован. Круг знакомых сузился мгновенно. Но в доме Людмилы Толстой мы продолжали бывать. И она бывала у нас на Каляевской.
Толстого часто вспоминали у Капиц на Николиной. Осиротевший толстовский кружок жался к Петру Леонидовичу. Хотя трудно было сказать, безопаснее или опаснее было рядом с Капицей, сидевшим в своей «избе физических проблем». Толстого и Капицу роднило отношение к властям. «Обижаются на жену и на любовницу, – говорил Пётр Леонидович. – На правительство не обижаются…»
Ну хорошо, а книги? С «Петром Первым» я вырос. Пётр – отличное руководство по России и по западным реформам в России. Как говорил другой герой: «Очень, батенька, очень своевременная книга!»
Почитай. И «День Петра» почитай. Лев Николаевич хотел писать роман о Петре, да испугался. Алексей Николаевич не испугался. И Пушкин не испугался. Пушкин и Пугачёва не испугался.
Из «Хождений по мукам» я люблю первую часть – «Сестры». Там есть чудное место, когда Телегин с Дашей плывут на пароходе по Волге. Я его перечитывал, когда мы плыли на «Мельникове-Печерском». Тогда ещё на пристанях встречались пароходы фирмы «Самолёт», дореволюционной постройки, с зеркальными стёклами кают-компаний, с плавными обводами палубы, с корзинами астраханских арбузов.
Толстой чувствовал дух Волги, дух Заволжья. Он ведь был не только Толстой, но и Тургенев по матери, род свой вёл от Мирзы Тургеня.
«Детство Никиты» – моя любимая книга.
Владимир Глоцер
Вот какой Хармс!
[1]Взгляд современников
Вот какой Хармс! – говорю я и тут же обрываю себя: а какой? Кроме внешнего облика – одежды, выражения лица, – в чём все авторы воспоминаний, в общем-то, сходятся, – он у каждого мемуариста свой, новый, другой. Иной Хармс. Как же так? Разве так бывает? Но любой художник-портретист, представляя зрителю портреты одного и того же человека, сделанные в разное время, скажет: что, не очень похож? Но это уже другой час дня, другое освещение. Что же говорить о разныххудожниках, которые писали одного и того же человека в разные годы.И мемуаристы, чьи воспоминания представлены на этих страницах, видели Даниила Хармса в разные годы, и он не мог быть на протяжении полутора десятилетий (основной охват времени) одним и тем же, неизменным Даниилом Ивановичем.
Всё это как бы само собой разумеется. А вот что не столь очевидно.
Все мемуаристы сходятся в том, что Даниил Иванович Хармс был человек необыкновенный. И все, кто вспоминал о нём, чувствовали это уже тогда, когда его знали. Но вот незадача, – чувствуя, понимая, никто из них не озаботился в своё время что-то записать, с ним связанное (исключение – Корней Чуковский), никто не сослался на свой дневник или что-то подобное. «Если бы мы знали, что он будет так интересовать всех, – говорили мне, – мы бы, конечно, записали для памяти что-то… А так, это был наш друг, знакомый, обаятельный Даня, Даниил Иванович, с которым мы виделись часто, – что же тут фиксировать?..» Вот такое расхожее объяснение.
Не забудем, однако, что это было время (20-е, 30-е годы), не благоприятное для дневников. Дневника, собственного же дневника боялись. Он мог послужить – и, бывало, служил обличительным документом против того, кто его вёл. (И удивительно, в частности, что в силу врождённой привычки дневники всё же вели и Даниил Хармс, и его отец, Иван Павлович Ювачев.)
Итак, моя просьба вспомнить и рассказать о Хармсе заставала многих врасплох. Но, начав вспоминать о нём, вспоминали его, за редким исключением, с удовольствием. Потому что Хармс был слишком колоритной фигурой, и забыть его никто из встречавших его, пускай десятилетия назад, не мог…
Даниил Хармс (1905–1942), поэт, прозаик, драматург, детский писатель, всё больше занимает читателей. «Меня, – писал он, – интересует только «чушь»;только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своём нелепом проявлении…» Теперь уже не кажется странным, что эта «чушь» оказалась для нынешнего читателя более существенной, чем та многозначительная литература, что процветала в его, Хармса, время. Хармс, который почти совсем не печатался в отпущенные ему полтора десятилетия, словно воскрес из литературного небытия и востребован нашим временем.
При жизни, как известно, он сумел опубликовать только два свои «взрослые» стихотворения и всего однажды на сцене ленинградского Дома печати прошла его пьеса «Елизавета Бам», написанная в 1927-м. И всё! Да и то одно из напечатанных стихотворений было подправлено цензурой. Она не выдержала названия – «Стих Петра-Яшкина-коммуниста», убрав из него последнее слово. Это название не очень приятно сочеталось с началом стихотворенья: «Мы бежали как сажени / на последнее сраженье / наши пики притупились…» и так далее.
То, что Хармс писал, по его собственному признанию, не имело практического смысла. Зато читатель наших дней увидел в лаконичных, в полстраницы рассказах Хармса вполне представительную картину жизни. Скажем, в таком коротеньком рассказе, как «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)», из его известного цикла «Случаи».
Да, читателя сегодня привлёк Хармс ёмкостью своего описания абсурдной жизни. Но он, читатель, ещё почувствовал, что это было по-своему беспримерное творчество. Хармс писал стихи, рассказы, пьесы без всякой надежды, что они увидят свет при жизни его. Писал «в стол». И не делал никаких попыток опубликовать им написанное.
Он был и есть, безусловно, из тех писателей, жизнь и судьба которых интересует читателя ничуть не меньше, чем его сочинения. «Элэс (прозвище Леонида Савельевича Липавского. – В. Г.), –обронил Хармс в своем Дневнике, – утверждает, что мы из материала предназначенного для гениев» (запись 22 ноября 1937 года). Читатель превосходно чувствует этот материал, составляющий основу личности Хармса. И пристально вглядывается в его жизнь и судьбу.
Всем своим жизненным поведением Хармс провоцирует своего читателя на это вглядыванье. Недаром он сам полагал, что «свою жизнь создать» для него едва ли не важнее, чем писать стихи. И это ощущали его близкие, друзья, которые его хорошо знали. Не зря, по свидетельствуя. С. Друскина, его первый друг, Александр Иванович Введенский, сказал: «Хармс не создаёт искусство, а сам есть искусство».
Всё это я говорю к тому, что воспоминания о нём – не какое-то отдельное, а многие – дают возможность прикоснуться, ощутить особенность человека, который «сам есть искусство».
Воспоминания о Данииле Хармсе я собирал и записывал на протяжении полувека. Пожалуй, уже никого из мемуаристов нет в живых. Но у меня никогда не померкнет чувство признательности к ним за то, что они делились со мной своими воспоминаниями о Данииле Ивановиче Хармсе.
Клавдия Пугачёва
«Я понимала десятым чувством,
что я ему нравлюсь…»
Клавдия Васильевна Пугачёва (1906–1996), актриса. Адресат, быть может, самых значительных писем Хармса, которые он писал ей, когда она переехала из Ленинграда в Москву. Опубликованы мной в «Новом мире» в 1988 году (№ 4).