Все же нельзя не признать, что этот человек обладал силой воли и смелостью. До него ни один президент не отваживался на путешествие в глубь страны. Кинг совершил свой стремительный переход от границы Сьерра — Леоне под охраной двухсот солдат, но президента Барклея сопровождало всего каких‑нибудь тридцать человек. Сейчас я мог их пересчитать — почти все они маршировали взад и вперед перед домом. Конечно, со времен мистера Кинга полковник Дэвис успел обезоружить племена, у них осталось всего по нескольку винтовок в каждом крупном поселке, но в мечах, копьях и кинжалах все еще недостатка не было.
Правда, президент не засиживался на одном месте. Он передвигался очень быстро, форсированным маршем появляясь там, где его не ждали, и наспех знакомился с обстановкой. Как я уже говорил, жители Болахуна не питали надежды, что Ривса когда‑либо призовут к ответу. Их опасения оправдались; позже я узнал, что местные вожди, которых подкупили или запугали, не подали президенту никаких жалоб. Президент смог так же быстро вернуться в Монровию, как он оттуда прибыл. Он объявил, что население повсюду принимало его с восторгом, но ведь устроить пляски нетрудно, да и возвести триумфальные арки из ветвей и рассыпать белый порошок тоже не слишком хлопотно. Мне ни разу не случилось встретить в глубине Либерии ни одного человека, который сказал бы доброе слово о столичных политических деятелях. Если люди отдавали предпочтение тому, а не другому президенту, так это просто потому, что им лучше жилось при одном комиссаре, чем при другом.
Но даже при самом худшем черном комиссаре им не приходилось терпеть того, что терпело население Французской Западной Африки при белых комиссарах. К тому же в этой первобытной, не знающей карт стране двадцать миль расстояния до резиденции комиссара порой равнялись пятидесяти годам жизни. Жителей предоставляли самим себе вместе с их «дьяволами», тайными обществами и всевозможными страхами, их предоставляли патриархальному гнету вождей. В их дела не вмешивались так, как вмешивались в дела населения любой белой колонии, и, право, это было к лучшему: разве можно сравнить «непросвещенных» негров из племени бузи, шагавших с гордой осанкой в своих длинных балахонах по узким лесным тропам, придерживая у пояса меч с рукояткой из слоновой кости, разве можно их сравнить с англизированными «просвещенными» черными из Сьерра — Леоне, в военной форме, полосатых рубашках и грязных тропических шлемах! В племени бузи каждый глава семейства имел свой меч (он брал его с собой всякий раз, покидая деревню) и каждый юноша имел кинжал; в простейшем орудии труда земледельца — ноже с широким лезвием в красивых кожаных ножнах — было что‑то рыцарское, свидетельствовавшее о более древней цивилизации, чем та, которая породила обитые жестью бараки на Берегу. Даже самые бедные племена — гио и мано, соседи бузи, — даже и они, с набедренными повязками и изъеденным язвами телом, были в своих лесах заброшены не больше, чем жители британского протектората, опекаемые одним — единственным санитарным инспектором.
Часть третья
Глава первая. Миссия
Долина
Никто не сумел так прочно внушить людям представление о ханже — священнике, подавившем в себе всякие человеческие чувства, как Сомерсет Моэм. Когда‑то «Открытое письмо» Стивенсона подарило нам отца Дамьена, но «Ливень» навсегда запечатлел для нас образ миссионера мистера Дэвидсона, который говорил о своей работе на островах Тихого океана: «Когда мы туда приехали, у людей совершенно не было чувства греха. Они нарушали все заповеди подряд, не подозревая, что творят зло. И самое трудное в моей работе, как мне кажется, было внушить туземцам чувство греха». Это был тот самый мистер Дэвидсон, который сошелся с проституткой Сэди Томпсон, а потом покончил с собой.
Я помню, что в школе мне трудно было примирить это общепринятое представление о миссионерах с худыми, усталыми людьми, которые, стоя на кафедре, постукивали указкой, в то время как по экрану скользили тощие тела черных детишек. Они казались мне куда менее библейскими, чем мистер Дэвидсон; их, по — видимому, больше волновало получение нескольких шиллингов на содержание своей уродливой, обитой жестью церквушки, которую, стараясь разжалобить нас, тоже показывали на экране, нежели чувство греха. Чувство греха гнездилось гораздо ближе — по эту сторону алтаря школьной церкви. Тут было сколько угодно и ханжества, и сластолюбия. Гости из Африки казались мне невинными младенцами по сравнению не только с моими учителями, но и с теми неграми, которых они просвещали. Они стояли там на кафедре, изможденные и обтрепанные, наивно упрашивая пожертвовать несколько шиллингов на новый покров для алтаря или серебряную дароносицу; мне не верилось, чтобы они причиняли так уж много вреда тайным Обществам аллигаторов и леопардов или могли растлить тех, кто тайком приносит детей в жертву огромному питону.
В Либерии я узнал другой тип миссионера. Не думаю, чтобы доктор Харли (врач и методистский миссионер) был единственным в своем роде на всю Африку. Этот человек, измотанный душой и телом после десяти лет подвижнического труда, выпускал гной из раздутых, воспаленных половых органов, делал прививки от фрамбезии, смазывал язвы, принимал подвести больных венерическими болезнями в неделю. Он обосновался в этом уголке Либерии со своей женой и двумя детьми — странными желтолицыми маленькими старичками; третьего ребенка он похоронил здесь же, в миссии [49].
Слухи о докторе Харли доносились до меня, когда я шел вдоль границы Либерии; это был человек, который больше всех знал о тайных лесных братствах; редкие часы, которые у него оставались от упорной безнадежной борьбы с болезнями, он посвящал исследованиям в этой области. Но он старался не разговаривать о них в присутствии своих слуг из страха, что его отравят.
Нам приготовили жилье в ста ярдах от миссии, оно показалось нам просто дворцом; это был деревянный домик с железной крышей, на высоком фундаменте, предохраняющем от нашествия муравьев. В другой половине дома помещалась аптека, а прямо под окнами больница на открытом воздухе: длинные деревянные скамьи под тростниковым навесом. Лес подступал сзади, словно больничный сад. Ганта меня испугала: тут пахло лекарствами, болезнями и смертью. Мы как‑то незаметно спустились с плоскогорья в низину, и воздух был здесь совсем другой — тяжелый и сырой. Кругом росли пальмы, земля казалась пропитанной влагой, повсюду были нечистоты и роились тучи мух. Никогда бы не поверил, что за один день пути климат может так измениться. Перемена сразу же сказалась на моем самочувствии: я совсем обессилел, вечером мне было трудно дойти до миссионерского дома, куда нас пригласили поужинать; желудок сразу же перестал действовать.
Ужин, помню, прошел невесело. Доктора Харли целый день не было дома, от усталости он дремал за столом; к тому же это был день рождения покойного ребенка. Когда доктор услышал, что я прошел весь путь от Сьерра — Леоне, не пользуясь гамаком, он обозвал меня сумасшедшим; он только что отправил в последний путь тело доктора Д., который прошел пешком сравнительно немного — из Монровии. В этом климате опасно долго ходить пешком. Я старался навести разговор на лесные братства, но он упорно от него уклонялся. Он сказал, что Сино, куда мы намеревались попасть, находится отсюда не меньше чем в четырех неделях пути. При этом известии боль в желудке, которую я чувствовал уже несколько дней, стала еще острее. Я бы не возражал против того, чтобы прожить на одном месте хоть несколько месяцев, но мысль, что еще целые четыре недели придется терпеть физические лишения, вставать чуть свет и шагать по шесть или семь часов сквозь эти чудовищно однообразные заросли, казалась мне невыносимой.
По дороге домой я вдруг вспомнил, что мы уже два дня не принимали хинин. Крысы добрались до наших головных щеток и погрызли щетину. Они бегали в моей комнате по стене вдоль крыши, не дожидаясь даже, покуда я погашу свет. Я принял горсть английской соли, разведя ее в теплой кипяченой воде, которая все время капала из фильтра, и стал следить за тем, как крысы прячутся в узкую щель у меня над головой. На крыс мне теперь уже было наплевать (монахини из Болахуна оказались правы); зато я испытывал такой же страх, как тогда в Англии, когда вдруг выяснилось, что моя затея с поездкой в Либерию увенчалась успехом и отступать уже поздно. Помню, я тогда думал: «Через три недели я буду там…»; «там» означало длинный список болезней. Я не испытывал никакой радости, я был просто испуган. И сколько бы я себя ни утешал: «Ладно, не буду пытаться дойти до Сино», я знал, что у меня не хватит мужества двинуться прямо на Монровию. Когда я погасил фонарь, крысы стали прыгать с потолка вниз, но крыс я больше не боялся. Я открывал в себе то, чем, казалось, никогда не обладал: любовь к жизни.