Вы быстро привыкаете к тому, что в Мексике вас всюду ждут разочарования. Так, в городе, который показался вам прекрасным в сумерки, при свете дня видна разруха, дорога неожиданно кончается, погонщик мулов так и не приходит, великий человек ведет себя непостижимо молчаливо при знакомстве, и вас так утомляет долгая дорога, что, наконец добравшись до прославленных руин, вы не способны ими любоваться. Так было и с Родригесом — до встречи дело не дошло.
Предыдущую ночь я провел в Сан — Антонио. Это Техас, но Техас, который отчасти Мексика, отчасти — Уилл Роджерс. Когда я ехал в поезде из Нового Орлеана, мой попутчик — техасец все время говорил голосом Уилла Роджерса: тягучий говорок коммивояжера и благодушная расчетливость провинциала. Всю ночь он сыпал поговорками, исполненными ложной доброты и плоской мудрости — той пошлой философии, которую охотно поставляет «Метро — голдуин». Ему вторил метис в яркой рубашке в крапинку с непроницаемым лицом, не обращавший ни малейшего внимания на собеседника и отвечавший ему невпопад, почти не отрываясь от карманной фляги.
Коричневые, выпуклые пустоши тянулись по обеим сторонам вагона, на горизонте вспыхивала нефть, словно огонь на жертвеннике пирамиды, а рядом Старый Свет и Новый Свет вели беседу. Общение — то единственное, что неизменно предлагает вам дорога. В пути так много утомительного, что людям нужно выговориться, они и выговариваются в поезде, у пламени костра, на пароходе, дождливым днем под пальмами гостиничного дворика. Необходимо как‑то убить время, а это можно сделать только с помощью себе подобных. Словно герои Чехова, они теряют всяческую сдержанность — порой вы можете услышать самые интимные признания. И возникает впечатление, что в мире обитают только чудаки и представители диковинных профессий, чья удивительная глупость сочетается с немыслимым терпением, как видно, для того, чтоб соблюдалось равновесие.
Биография
Пока техасец разглагольствовал на весь вагон, сосед мой по скамье глядел не отрываясь на дорогу. Его болезненное, тонкое лицо хранило выражение непреходящей грусти. В нем было что‑то от познавшего религиозные сомнения викторианца, что‑то от Клафа, но без бакенбард, и руки у него были натруженные, а не холеные, праздные руки писателя или богослова. Он рассказал мне, что проехал восемь тысяч миль, сделал огромный круг по всем Соединенным Штатам, теперь ему остался маленький кружок, чтобы доехать до дому, который расположен милях в ста от Сан — Франциско. Это его первый отпуск за три года, но он без сожаления вернется на работу.
Он говорил мягко, с трудом подыскивая нужные слова, печально глядя на техасскую равнину. Должно быть, он почти ни с кем не говорил последние три года. Он жил один, работал тоже один и возвращается теперь, чтобы пробыть еще три года в одиночестве. Я полюбопытствовал, что это за работа, из‑за которой он живет отшельником вблизи от Сан — Франциско. «Да понимаете, — ответил он, — я не могу уйти ни днем, ни ночью, а батраку нельзя довериться. Птицы невероятно чуткие, если поблизости чужой, они так нервничают, что заболевают».
Оказалось, что он разводит индюшек, живет один на птицеферме среди одиннадцати сотен птиц. Они пасутся на лугу, а он живет в автоприцепе и спит, когда позволят птицы: приходится гоняться целый день, пока они угомонятся на закате. А под подушку он кладет ружье; собаки предупреждают его лаем, если подкрадывается вор или одичавший пес. Порой он подымается раза четыре за ночь, не зная, какая встреча предстоит ему во тьме, кто его ждет: вооруженный хобо или собака, притаившаяся под кустом. На первом, даже на втором году жизни на ферме он спал довольно плохо, но ничего, быть может, за три года он накопит денег и откроет собственное дело, которое позволит ему жить в свое удовольствие, видеться с людьми, обзавестись семьей — какая девушка захочет жить в прицепе, среди тысячи индюшек?
— Что же это за дело?
Он оторвал свой грустный, отрешенный взор от сумрачной равнины и горящей нефти:
— Буду разводить кур, это надежней.
Сан — Антонио
В дневное время Сан — Антонио гораздо больше мексиканский, чем американский город, но все же это Мексика не настоящая (тут слишком чисто), а с глянцевитой видовой открытки. В местном соборе под непрерывный стрекот вентиляторов, висевших над фигурами святых, чей нежный цвет и гипсовые жесты должны были запечатлеть возвышенность и хрупкость чувств, священник по — испански читал проповедь. Собравшаяся паства походила на картинки, которые встречаются в альбомах раннего викторианства: черное кружево мантилий, живые, узкие, заостренные лица словно на иллюстрациях из «Книги красоты» леди Блессингтон. Река Сан — Антонио, украшенная маленькими водопадами и зарослями папоротников, хитро петляла через город, точно виньетка на открытке, пришедшей в Валентинов день, был ли ее изгиб похож на контур сердца? Ни дать, ни взять страничка из домашнего альбома:
Но я в камелии ценю не сладкий аромат,
А непорочный белый цвет, что радует мой взгляд.
От вида Сан — Антонио при свете солнца являлось ощущение, что внешний мир сюда чудесным образом не вхож. Под чарами изысканности первородный грех утрачивал свой грозный смысл. Где, думал я, остановившись на мосту, повисшем через маленькую, дрессированную речку, здесь хоть малейший след «чудовищных страданий населения», которые повсюду видел Ньюмен? Вы попадали в башню из слоновой кости — так это выглядело днем. Сюда не доходили красота и ужас человеческого бытия. Но это чувство было преходящим, ибо у башни из слоновой кости имелась собственная бездна — ужасный эгоизм оторванности от всего на свете.
«Католическое действие»
Вам стоило раскрыть газету, и чувство изоляции немедля исчезало; с этой же целью можно было прокатиться на автобусе к жалким лачугам мексиканского Вест — Сайда, где селятся рабочие, вручную очищающие скорлупу с орехов пеканов за несколько центов в день. Даже в Мексике я не встречал нигде такую жуткую нужду. Там всю — ду, за исключением крупных городов, уровень жизни страшно низкий, но здесь он, этот низкий уровень, соседствует с американской роскошью, и хижины Вест — Сайда глядят карикатурой по сравнению с отелем «Плаза», чья реюшая желтая громада уходит крышей в небеса. В Сан — Антонио размещается сто сорок семь пекановых артелей, стыдливо вынесенных на задворки города, и в урожайный год там очищают до двадцати одного миллиона фунтов орехов — это уже целая индустрия. Не так давно расценки были снижены на один цент с фунта, а это означает, что лудилыщик может заработать от тридцати центов до — самое большее — одного доллара пятидесяти центов вдень. Под руководством мексиканского священника отца Лопеса рабочие организовали забастовку, правда, позднее отец Лопес устранился, и руководство взяли на себя коммунисты.
То было первым встретившимся мне случаем работы «Католического действия», реальной попыткой старого, полуслепого, пылкого архиепископа претворить в жизнь папские энциклики, бичующие капитализм с не меньшей силой, чем и коммунизм. Но уже много лет епископы и паства отстают от Ватикана и папа ощущает нечто вроде пассивного сопротивления со стороны церкви. Он как- то сам упомянул католиков — предпринимателей, не допустивших чтения в храмах энциклики «Quadrogesimo anno». Испания, должно быть, пробудила общественное сознание, но трудно ожидать, что тотчас же появится отлаженная техника борьбы. В мероприятии, которое проводило «Католическое действие» в Сан — Антонио, было что‑то жалкое. Отца Лопеса обвели вокруг пальца, и в настоящую минуту церковь пыталась привести к согласию рабочих и хозяев на тех сомнительных условиях, что представители рабочих будут допущены к учетным книгам, и, если не найдут там оснований для снижения расценок, оно будет отменено. Для этой цели в Мексиканском парке — унылом, вытоптанном пустыре с открытыми эстрадными площадками — ракушками, скамейками и двумя качелями — была проведена означенная встреча. Оркестр девушек — католичек исполнил несколько спокойных, радостных мелодий, потом с собравшимися говорил архиепископ, а после него — отец Лопес. Их слушателями были двести рабочих — мексиканцев и еще несколько американок, в которых ощущалась озабоченность завзятых посетительниц трущоб. Микрофон хрипел, так что нельзя было понять ни слова, жара стояла страшная, и девушки — американки казались бледными, сконфуженными, слабыми подле уверенных, чувственных, темнолицых метисов, инстинктом постигавших всю красоту и ужас плоти.