Целое столетие отделяет этих людей — проходивших подготовку в Штатах, умевших посмотреть на Мексику со стороны, отличающихся внутренней дисциплиной — от других жителей Вилья — Эрмосы, от шефа городской полиции, с которым я попытался встретиться во второй половине дня. В полицейское отделение я явился в четыре, как мы договаривались, и целый час просидел во дворе на скамейке. Грязные, в подтеках, белые стены здания, засаленные гамаки и звериные лица людей — законностью и порядком здесь и не пахло. В полицию идут худшие из худших; честные лица следует искать не среди полицейских, а среди тех, кого они штрафуют и поносят. Их жестокость и нерадивость особенно чувствуется в те минуты, когда, разобрав винтовки, они несутся на дежурство или же душным днем шатаются без дела по двору в расстегнутых брюках. Это они спустя всего несколько недель откроют огонь по толпе безоружных крестьян, которые придут помолиться на руинах разрушенной церкви. В конце концов ждать мне надоело, и одного из полицейских отправили со мной на поиски шефа. Мы обегали по жаре весь город, заглянули во все бильярдные — но комиссара полиции так и не нашли.
Обедал я вместе с зубным врачом. Он чувствовал себя лучше, но вид у него был какой‑то загнанный: его опять разыскивала «супруга». К нашему столику подошел продавец лотерейных билетов, и тут я неожиданно вспомнил про билет, который купил в Веракрусе; теперь кажется, будто это было уже месяц назад. Вот он в длинном перечне мелких выигрышей; с первого же раза я выиграл двадцать песо. С тех пор я вошел во вкус, не было города, где бы я не купил хотя бы одного лотерейного билета, но больше не выиграл ни разу. Мы с зубным врачом пошли на рыночную площадь и сели там передохнуть. Можно было бы добавить — подышать свежим воздухом, но никакой свежести не было и в помине. Рядом сидели, раскачиваясь, старухи, было много гуляющих. К нам подошел молодой мексиканец, тоже зубной врач, по имени Грэм; с моим спутником он познакомился, когда тот работал в Вилья — Эрмосе. А вот мимо нас прошествовали юные мексиканки, сеньориты Грин, надо полагать — черные как смоль волосы, золотые зубы, сонный взгляд мексиканских карих глаз. Просто поразительно, откуда у местных женщин, живущих без водопровода, такой свежий, умытый вид, такое esprit [33]… «Мне не хочется есть», — бубнил себе под нос зубной врач. Он обмахивался соломенной шляпой и мурлыкал про чьи‑то синие глаза. Потом что‑то жевал, сплевывал и бормотал: «У меня в моче нет сахара» (как видно, он все же попал к доктору) и «Желудок — ваше слабое место».
Ночью меня разбудили жуки, шуршавшие по стене. Я убил двух, причем одного — в центре комнаты, на выложенном крупной плиткой полу. Когда же я проснулся, то на месте жука не оказалось. Чушь какая‑то. Мне все приснилось? Тогда я стал искать второго жука и обнаружил, что он весь облеплен муравьями, которые лезли через шели между плиткой. По — видимому, первого жука муравьи съели целиком. Ночь была ужасной. Я бился над началом рассказа: лежал в темноте и, словно заигранная пластинка, твердил одну и ту же фразу, а утром встал с распухшим горлом. Было трудно глотать — а все из‑за зеленой речушки с кислым запахом, что протекала за окном. Я сел было за свой рассказ, но химический карандаш буквально таял в руке.
Зубной врач
Кладбище — это единственное место в городе, где ощущается присутствие Бога. Находится оно на горе; над входом, классическим портиком белого цвета, большими черными буквами выведено «Silencio» [34]. Окружает кладбище глухая стена, у которой Гарридо расстрелял пленных, а за стеной выстроились огромные надгробия и склепы, оранжереи с цветами, портретами, изображениями святых, крестами и рыдающими ангелами. Город мертвых производил впечатление гораздо более красивого и ухоженного места, чем раскинувшийся у подножия холма город живых.
На кладбище я побывал вместе с зубным врачом. Чувствовал он себя гораздо лучше, хотя жене удалось все‑таки разыскать его. «Супруга», как он ее называл, объявилась с двумя детьми поздно вечером и ночевала у него в номере. Как они все разместились — не знаю. Когда мы выходили из гостиницы, кто‑то попытался продать ему бутылку виски. Оказалось, это был не бутлеггер, а какой‑то знакомый или дальний родственник со связями в правительстве. Вообще все правительственные учреждения насквозь прогнили; на каждом шагу портрет Карденаса, а в то же время назначенные им люди могли быть католиками… консерваторами… На рынке мы выпили шоколаду (из крошечной таблетки получается огромная чашка густой пенистой жидкости, самой вкусной в Табаско) и пошли в сторону кладбища. Зубной врач то и дело останавливался и сплевывал: в горле собиралась мокрота. Он ничего не мог запомнить — видимо, от жары. Каждые несколько минут он повторял то, что запало ему в голову:
— Значит, на самолете летишь?
— Да.
— Куда? До Фронтеры?
— Нет, я же говорил — в Сальто, а оттуда в Паленке.
— В Сальто тебе не надо. Тебе надо в Сапато.
— Яже объяснял, там я не найду проводников в Лас — Касас.
— В Лас — Касас? Что ты забыл в Лас — Касасе?
Он останавливался и подолгу стоял, забывая, наверное, куда идет. Стоял и жевал жвачку — как корова.
— Значит, все‑таки решил самолетом?
— Да.
— До Фронтеры?
И все начиналось сначала. Я отвечал из последних сил.
За время нашего общения он кое‑что рассказал о себе, и я узнал, как он попал в Табаско. Он стоял на перекрестке, жевал жвачку, поминутно сплевывая, о чем‑то думал, теребя ремень.
— Между прочим, десять лет назад в этом доме жил зубной врач.
В молодости он работал в американской стоматологической фирме, но заболел оспой. С лица стала сходить кожа, его начали избегать. Даже на улице прохожие обходили. Как‑то его компаньон встал в дверях и не пустил его в кабинет. «Распугаешь мне всех пациентов», — сказал он. «Ну и черт с тобой», — подумал я и пошел домой. Делать‑то было нечего.
Затем он поехал в Атланту, Джорджию, но все без толку. Оттуда в Новый Орлеан… Хьюстон… Сан — Антонио. Кожа на лице к тому времени лезть перестала. В Сан — Антонио он познакомился с мексиканцем, который посоветовал ему поехать в Мексику и заняться прибыльным делом — золотыми пломбами. Он поехал в Монтеррей, потом в Тампоко, потом в Мехико и наконец в Табаско. Было это во времена Порфирио Диаса. Потом началась революция, песо упало, и врач так и застрял в Табаско.
— Все равно уеду, — грозился он. — Здесь беды не оберешься.
Накануне вечером по радио передали, что американцы собираются бойкотировать мексиканские товары. На иностранцев стали косо смотреть. Мы погуляли по кладбищу и пошли назад.
— Говоришь, на самолете?
— Да.
— До Фронтеры?
— Нет, нет. До Сальто. А оттуда в Паленке.
— Тебе не в Сальто надо, а в Сапато.
И снова я пускался в объяснения, а он жевал, озирался по сторонам и от жары абсолютно все пропускал мимо ушей.
— В Лас — Касас? Куда тебя несет? Время сейчас тревожное. Я бы на твоем месте так далеко не забирался. Озолоти меня — не поехал бы.
— Кому это? — Чтобы перевести разговор на другую тему, я показал на какой‑то памятник.
— Павшему за родину, кому же еще. — Он долго пялился на памятник и жевал, прежде чем ответить.
На какое‑то время он стал явно лучше соображать, потому что у входа в ресторан неожиданно заявил:
— А я за революцию. У людей появляется цель в жизни. И деньги.
Временами он демонстрировал свою решительность. Он мог, например, перед обедом выпить целую ложку оливкового масла («Желудок — ваше слабое место»), а однажды, проглотив рыбную кость, он, ни секунды не колеблясь, при всех сунул два пальца в рот. А ведь на такое далеко не каждый способен. Человек, который крадучись подходил к отелю, боясь встречи с семьей; который вдруг погружался в себя и застывал посреди улицы, жуя жвачку и сплевывая; который, сидя на базарной площади, как заклинание, бубнил себе под нос: «Мне не хочется есть, мне не хочется есть»; который от невыносимой жары лишался памяти и рассудка, — представлялся мне своеобразным символом — быть может, символом того, как тяжело живется в этой стране, если утеряны надежда и вера в Бога.