Все делалось, конечно, с лучшими намерениями, но выглядело удручающе. Невольно приходило в голову сравнение с ораторами из Гайд — парка, выступавшими на осененных красными знаменами трибунах перед толпой, которая им отвечала пением «Интернационала». Было понятно, что для католицизма настало время вновь освоить технику революционных действий, неведомую здешним бледным музыкантшам. И сбившиеся в кучки, озабоченные состоятельные дамы, которых отделяло от рабочих не только узкое, грязное пространство пола, но и неодолимая духовная пропасть, были, нимало в том не сомневаюсь, вполне славными женщинами, но слишком уж радевшими о том, чтобы архиепископу оказан был почтительный прием и чтобы он не утомился; любопытно, что бы они сказали в ответ на слова апостола Иакова, которые приводит Пий XI в одной из своих последних энциклик: «Послушайте вы, богатые: плачьте и рыдайте о бедствиях ваших, находящих (на вас). Богатство ваше сгнило, и одежды ваши изъедены молью. Золото ваше и серебро изоржавело, и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь…» Это голос революции, а не туманные слова о том, что можно разрешить рабочим заглянуть в бухгалтерские книги (как может доверять гроссбухам мексиканец, который существует на тридцать пять центов в день?).
Паноптикум
Вечером я пошел в паноптикум, помещавшийся в маленьком балаганчике неподалеку от Вест — Сайда. Америка, уверенно расположившаяся возле «Плазы», переходя в миниатюрные подобия Бродвея и становясь огнями небоскреба, тускло мерцающими на фоне ровного южного неба, здесь тихо выдыхается и приближается к «передовым отрядам» города: дощатым хибарам, примитивным зрелищам, борделям улицы Матаморос, где по ночам случаются налеты, описываемые отделами хроники в воскресных выпусках местных газет; в подобный город, как подсказывает мне воображение, в бы — лые времена спешили крепкие мужчины с мешками золота, чтоб насладиться быстрыми и грубыми забавами.
Но для того чтоб насладиться зрелищем уродств, вам не понадобится золото, вы можете их лицезреть в немыслимом количестве за десять центов в крошечном и душном балаганчике. Я оказался там в единственном числе, сюда, по — моему, давным — давно никто не заходил — уродцы, разумеется, не могут конкурировать с улицей Матаморос, пыль запустения лежала на усохших экспонатах. Там были сросшиеся овцы — сиамские близнецы, их восемь ног торчали, словно щупальца у осьминога; телята о так называемых человечьих головах, очень напоминавших лица слабоумных, собаки — перевертыши, закатывавшие стекляшки глаз назад, как будто для того, чтобы увидеть ноги, которые росли у них откуда‑то из позвоночника; «младенец — лягушонок, родившийся от сельской жительницы штата Оклахома».
Но украшением коллекции были тела двух мертвых гангстеров: Хвата — Каплана и его оруженосца Джима из Оклахомы, чьи мумии были помещены в открытых гробах. Джим был в черном, порыжелом костюме, пуговица его ширинки болталась на ниточке, между полами незастегнутого пиджака видна была коричневая впадина реберной дуги; а бывший главарь лежал нагишом, только в паху чернела узкая повязка. Хозяин ее сдвинул, открыв сухие, пыльные, заросшие чресла, и показал два шрама на животе — разрезы, через которые таксидермист извлек все то, что подлежало тлению, затем вложил туда два пальца (чудовищно спародировав апостола Фому) и заставил меня поступить так же: «прикосновение к телу преступника приносит счастье». Он сунул палец в отверстие от пули, разорвавшей мозг, потрогал пыльные, сухие волосы. Я спросил, откуда у него тела. «Из Лиги по предотвращению преступлений», — сказал он, не скрывая раздражения, и, чтобы поскорей уйти от этой темы, подвел меня к висевшей в углу занавеске. Если я уплачу еще десять центов, то смогу полюбоваться образчиками абортов. «Очень поучительно», — прибавил он, а со стены ко мне взывал плакат: «Не сдрейфишь?» Но я не стал испытывать себя и дальше, с меня довольно было и младенца — лягушонка.
Напрасно было говорить себе, что все это, должно быть, лишь искусные подделки (хвостатого мужчину, например, доставили от Барнума), это ничуть не утешало: ведь как ни рассуждай, их создал человек, чтобы удовлетворить свою ужасную потребность в безобразном.
Я вышел на воздух; залитые огнями улицы Америки иссякли где‑то в темноте; за пустырем, меж тускло освещенными тавернами, пощипывая струны гитары и осторожно пробираясь по ухабистой земле предместья, шли мексиканские рабочие. Я зашел в варьете, танцующие походили на гарцевавших на равнине партизанских лошадей, одна из выступавших так сильно топала во время пения, что распятие из накладного золота взлетало вокруг шеи. Всюду висели киноафиши: «На следующей неделе будет демонстрироваться фильм “Quien es la etema martir?”» [18]:
Чей лик печальный зрит с креста лишь это
Всю тысячу им выстраданных лет
[19].
Ларедо
На следующий день я подсел в машину, направлявшуюся в Ларедо. За рулем сидел Док Уильямс, сжимавший в углу рта незажженную сигару; мы мчались по равнине, словно океанский вал, катящий в сторону границы среди цветущей юкки, росшей вдоль дороги. Сзади покашливал потрепанного вида человечек, он ехал из Детройта налегке, у него умирала сестра в Ларедо. Он все кашлял, кашлял и гадал, застанет ли он ее в живых. «Тут вы бессильны», — отозвался Док, жуя кончик сигары.
Я спросил у него, слышал ли он что‑нибудь о Родригесе. Нет, он такого имени не знает, но почему мне не спросить кого‑нибудь в Ларедо. Кого, к примеру? Да кого угодно. И вот я прибыл на границу и стал расхаживать туда — сюда и поджидать попутную машину: подыматься на площадь, спускаться к реке, посматривать на Мексику и снова возвращаться к таможенному чиновнику. После третьей такой ходки я вдруг понял, что машины, которую я жду, не существует. Я вошел в таможню с вопросом:
— Ну что, она еще не проходила?
И тот же человек, который прежде успокаивал меня, спросил в ответ:
— А вы о чем?
— Да о машине, — сказал я.
— Какой такой машине? — удивился он.
Мне показалось, что тут вообще не проезжают никогда машины. Метис, который перебрасывался шутками с таможенником, поинтересовался:
— Это вы ищете Родригеса?
Док Уильямс сказал кому‑то, этот кто‑то еще кому‑то и так далее.
Таможенник пояснил:
— Это друг Родригеса.
Но то был друг совсем иного свойства, чем решили бы мы с вами. Он сказал, что мне нет смысла видеться с Родригесом, он для меня неподходящий человек, «inorant» [20], да и вообще его сейчас нет в Ларедо, он в Эль — Пасо. Я ответил, что с самого начала собирался пересечь границу в Эль — Пасо, может, мне там удастся сесть в попутную машину.
— А вы его там не найдете, он перебрался в Браунсвилл.
— Ну тогда я в Браунсвилле…
— Да нет, он уже, наверное, в Лос — Анджелесе.
— А что слышно о сражениях под Матаморосом? — спросил я.
— Да не было там никаких сражений. Просто на фабрике случился взрыв, — стал он мне растолковывать, а люди и решили, что началось восстание.
Впрочем, если я хочу, можно познакомиться с братом Родригеса, у него свой дом в городе, но я не должен признаваться, кто меня к нему послал, потому что он, мой собеседник, не хочет вмешиваться в политику. Кто‑нибудь еще подумает, что он шпион, тогда не оберешься неприятностей. За братом Родригеса следят полиция и наблюдатели из мексиканцев.
Он окликнул через улицу самого безобразного из всех менял и спросил, в городе ли брат Родригеса.
— Да, — ответил тот, бросая хмурый взгляд, — в городе. Приехал вчера ночью.
— Но он, возможно, не захочет меня видеть, — возразил я.
— О нет, захочет, — заверил меня первый собеседник, — если вы посулите, что напишете в газету. Его брат так делает деньги, втирает очки газетчикам, чтобы они печатали о нем статьи в Нью — Йорке. Потом он рассылает их землевладельцам из Южной Мексики — в Юкатан, в Чьяпас, чтоб те думали, что Родригес действует в их интересах, и посылали ему деньги.