Затем мы проложили длинную подъездную аллею к дороге. Чтобы сделать ее менее крутой, требовался динамит, и весьма сговорчивый водопроводчик привез множество динамитных шашек, грохотавших под сиденьем коляски. Мы попрятались, как сурки, в ближайшую глубокую яму. После этого, нуждаясь в воде, пробурили трехсотфутовую скважину диаметром пять дюймов в новоаглийском граните, толщина его была не меньше трех, некоторые считали тридцати тысяч футов. Над скважиной поставили ветряк, воды он поднимал мало, ночами стонал и скрипел. Поэтому мы выбили его нижние болты, привязали к нему две упряжки быков и свалили, словно Вандомскую колонну [161]: морально это возместило нам по меньшей мере половину затрат на его возведение. На смену ему пришел маломощный насос, смазывать который было моей неприятной обязанностью. Этот опыт строительства на всю жизнь привил нам вкус к возне с деревом, камнем, бетоном и тому подобными замечательными вещами.
Лошади представляли собой неотъемлемую часть нашей жизни, поскольку «Райский коттедж» находился в трех милях от городка и в полумиле от строящегося дома. Приближенным нашим слугой был крупный, спокойный вороной по кличке Марк Аврелий, запряженный в коляску, он ждал, как теперь ждут автомобили, а когда уставал стоять, осторожно укладывался между оглобель и погружался в сон. Приезжая домой, мы подвязывали поводья и отправляли его вместе с коляской к конюшне, где он снова засыпал, пока кто-нибудь из нас не приходил выпрячь его и отвести в стойло. У нас был небольшой табун других лошадей, в том числе кроткий старый жеребец с постоянно хромой ногой, работавший на склоне дней на машине с конным приводом, пилившей для нас лес.
Я попытался передать представление о радости и своеобразии тех дней в рассказе «Пеший делегат», где все персонажи так или иначе связаны с лошадьми.
Страстью моей жены, как я выяснил, были рысаки. В нашу первую зиму в «Наулахке» она отправилась посмотреть на новую патентованную отопительную печь, из которой вырвалось пламя и сильно обожгло ей лицо. Поправлялась она медленно, и доктор Конленд намекнул, что ей нужно что-нибудь тонизирующее. Я вел переговоры о покупке пары молодых гнедых, брата и сестры морганов, пригодных для трехмильных прогулок, и после намека доктора Конленда заключил сделку. Когда сказал об этом жене, она решила, что прогулка на них принесет ей утешение, и в тот же вечер, оставив незабинтованным один глаз, отправилась в сумерках на верховую прогулку по трехфутовому снегу, я на всякий случай ехал рядом с ней. Но Нип и Так превосходно ходили под седлом, и «тоник» подействовал успешно. После этого гнедые носили нас по всей округе.
Было бы трудно преувеличить однообразие и тоску жизни на фермах. Земля постепенно лишалась исконных обитателей, и жилища их еще не приобретали беженцы из Восточной Европы или богатые горожане, покупавшие впоследствии «фермы для отдыха». Люди, способные стать личностями, сильными мира сего, символами, кувыркались в этом запустении, подобно тому как гниющее дерево выбрасывает загибающиеся к стволу ветви, и странные предрассудки, жестокости, порождаемые сводящей с ума уединенностью, разрастались, как лишайник на пораженной болезнью коре.
Однажды после длившейся целый день прогулки по склонам Уэн-тестикета, нашей горы-стража по ту сторону реки, мы оказались возле фермерского дома, навстречу нам вышла хозяйка с характерными для тех мест дикими глазами и плоской грудью. Глядя на пустынные просторы, мы увидели свою «Наулахку» на склоне холма, напоминавшую лодочку на далекой волне. Женщина с горячностью спросила: «Эти новые огни на той стороне долины — ваши? Вам и невдомек, каким утешением они мне были зимой. Вы не будете завешивать окна — или как ?» Поэтому пока мы жили в «Наулахке», окна, выходящие на ту сторону, никогда не завешивались.
В городке, куда мы ездили за покупками, царила иная атмосфера. В Вермонте [162]по традиции запрещалась продажа спиртного. Поэтому почти в каждой конторе на виду стояли бутылка с водой и большой стакан, а в укромном шкафчике или тумбе стола была спрятана бутылка виски. По завершении дела его пили неразбавленным, запивали ледяной водой, потом жевали отбивающую запах перегара гвоздику, но с какой целью — воспрепятствовать осуществлению закона, с которым и без того никто не считался, или обмануть своих женщин, внушавших им сильный страх (до окончания школы этих людей воспитывали главным образом старые девы), — не знаю.
Но от соблазнительной идеи основать загородный клуб пришлось отказаться, так как многим мужчинам, имевшим все основания быть его членами, нельзя было доверить бутылку виски. На фермах они, разумеется, пили сидр всевозможной крепости и напивались иногда чуть ли не до безумия. Все это казалось мне таким же отвратительно ханжеским и лицемерным, как многие стороны американской жизни в те дни.
Официально там царила всеобъемлющая, педантичная законность, существовало множество полусудебных учреждений и должностей, но о законопослушании никакого понятия не было. В бизнесе, на транспорте, в сфере распределения очень мало что было надежным, пунктуальным, тщательным и организованным. Но люди с этим не согласились бы, хотя подтверждений тому было множество. В Штаты ежегодно приезжало около миллиона иммигрантов. Они представляли собой дешевую — чуть ли не дармовую — рабочую силу, без которой все в стране пошло бы прахом, и к ним относились с ужасавшим меня бездушием. Ирландцы уходили с рынка рабочей силы в «политику», утолявшую их тягу к скрытности, хищениям и анонимным разоблачениям. Итальянцы продолжали работать, прокладывали трамвайные линии, но благодаря лавочкам и каким-то таинственным занятиям продвигались к господствующему положению, которое занимают теперь хорошо организованным сообществом. Немцы, приехавшие раньше ирландцев, считали себя чистокровными американцами и свысока смотрели на тех, кого презрительно называли «иностранной швалью». Где-то на заднем плане, хоть и не сознавая этого, находился «типичный» американец, три-четыре поколения предков которого прожили в этой стране, он ничего не контролировал, тем более ни на что не влиял, но утверждал, что общепризнанное беззаконие жизни «нехарактерно» для его страны, нравственным, эстетическим и литературным авторитетом которой он назначил себя. Почти бездумно заявлял, что все чужеземные элементы будут «ассимилированы» в «настоящих американцев». И никого не интересовало, что и как он говорил! Все наживали или теряли деньги.
Политическая история этой страны была однообразной. Когда люди бросали взгляд за пределы своих границ, что случалось не часто, Англия все еще представлялась им зловещим, грозным врагом, которого следует остерегаться. Об этом заботились ирландцы, у которых ненависть — это вторая религия; а также школьные учебники истории, ораторы, видные сенаторы и прежде всего пресса. В нескольких часах пути по железной дороге к северу от нас находился летний домик Джона Хэя, одного из очень немногих американских послов в Англии, непредвзято смотрящих на вещи. Во время нашего визита к нему мы с ним обсуждали этот вопрос. Его объяснение прозвучало убедительно. Я цитирую слова, запечатлевшиеся в моей памяти: «Ненависть Америки к Англии представляет собой обруч, скрепляющий сорок две (столько тогда было штатов) клепки Союза». Он сказал, что это единственный стандарт американца, приложимый к чрезвычайно разнообразному населению. «Поэтому, когда человек приплывает сюда, мы говорим ему: «Видишь вон того большого громилу на востоке? Это Англия! Ненавидь ее — и будешь настоящим американцем.»
По принципу: «Если не можешь продолжать любовную связь, устрой ссору» — это разумно. По крайней мере это убеждение иногда приводило ошеломляюще пустую национальную жизнь в какой-то контакт с призрачными заграницами.
Однако я не сознавал, как старательно эскплуатируется эта доктрина, пока в 1896 году не посетил Вашингтон, где познакомился с Теодором Рузвельтом, в то время заместителем военно-морского министра США (фамилию министра я не расслышал). Рузвельт сразу же мне понравился, и я проникся к нему доверием. Он приходил к нам в отель и громко благодарил Бога за то, что в его жилах нет ни капли английской крови; предки его были голландцами. Естественно, я рассказал ему приятные истории о его дядях и тетях в Южной Африке, считавших себя единственными настоящими голландцами под небосводом и относивших род Рузвельтов к «проклятым голландерам». Тут он стал в высшей степени общительным, и мы вместе отправились в зоопарк, где он рассказывал о гризли, с которыми ему приходилось встречаться. В то время ему было поручено создать отвечающий современным требованиям военный флот; существующие разнотипные корабли уже износились. Я спросил, откуда он намерен его взять, поскольку американцы не любят платить налоги. «У вас», — последовал обезоруживающий ответ. В известной степени так оно и вышло. Послушная, получившая команду пресса объясняла, что Англия — коварная и завистливая, как всегда, — собирается вот-вот напасть на беззащитные берега Свободной страны и с этой целью готовит… и т. д., и т. д., и т. д. (Это в 1896 году, когда у Англии своих проблем было хоть отбавляй!) Но уловка сработала, все ораторы и сенаторы развязали языки. Помню, супруга одного сенатора, весьма цивилизованного человека, когда он не занимался политикой, пригласила меня заглянуть в сенат, послушать, как ее благоверный «выкручивает хвост Британскому Льву». Пойти туда я не мог, но речь его прочел. (В настоящее время — осенью 1935 года — я также прочел с интересом извинение американского Госсекретаря перед нацистской Германией за неблагоприятный отзыв судьи из нью-йоркского полицейского суда об этой стране.) Но то были замечательные, великолепные, приязненные дни в Вашингтоне, обитателей которого — не считая политиков — Аллах не совсем лишил чувства юмора, а еда была просто объеденьем.