Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Нет, я не отдал.

— Но он хотел забрать?

— Да, всячески пытался лишить меня единственной ценной вещи во всем том хламе. Но я не отдавал, и он в конце концов отступился.

Мэгги задумалась. Что-то ей это напомнило…

— Вспомните все хорошенько. Он сразу вцепился в ту табличку, как только перевел ее, или сказал, что хочет ее взять, уже после перевода всех остальных?

— Госпожа, сколько уж дней прошло!

— Попытайтесь вспомнить, это важно.

— Ну… Нет, сначала он перевел все таблички. А потом, конечно, сразу затребовал то письмо, потому что все остальное ему не показалось.

Ага… Теперь Мэгги вспомнила. Она много раз проделывала тот же самый фокус. На Балканах, разговаривая с одной из противоборствующих сторон, она объявила, что камнем преткновения является свободный доступ к дороге, которая тянулась вдоль побережья. А с разоружением, мол, вполне можно было подождать. «Без решения по дороге я просто не могу вернуться к вашим оппонентам — они поставили передо мной такое условие. А на разоружении сторон они как раз сейчас не настаивают, так что этот вопрос предлагаю пока отложить». Как она и рассчитывала, ее собеседники сказали, что такое предложение их не устраивает. Они готовы разоружиться одновременно с врагами, но не могут вот так просто предоставить им доступ к побережью. Мэгги долго спорила, уверяла, что это ошибочное решение и ничего не может быть важнее дороги, что это заведет переговоры в тупик и она теперь ни за что не ручается. Под конец Мэгги «сдалась» и сказала на прощание, что постарается — уж как-нибудь — уломать противоположную сторону. В итоге она принесла противоположной стороне именно то, чего та и хотела в первую очередь — разоружение. А дорога им и даром была не нужна.

Гутман повел себя в лавке Авейды точно так же. Он сражался за червивое яблоко только для того, чтобы унести из-под самого носа хозяина спелый апельсин.

— Так, а что он в итоге забрал?

— Опись имущества какого-то купца-ханаанейца.

— Это он вам так сказал? И вы ему поверили?

— Я не умею читать клинопись, госпожа. Но я верю старому еврею, он меня никогда не обманывал. Вы бы видели, как он был огорчен, когда я не отдал ему то письмо!

— Хорошо, допустим. И после этого вы сразу расстались? Он все еще был огорчен?

— А, это я помню! Тут даже не в огорчении дело. Ему просто стало не по себе. Я предложил воды, но он отказался, сказал, что ему душно и скорее надо на воздух.

«Ну ясно…»

— И больше вы с ним не встречались и не перезванивались?

— Нет. Клянусь Аллахом, нет! Я лишь услышал по телевизору об убийстве…

— Благодарю вас, господин Авейда. Вы мне очень помогли.

Мэгги вышла из лавки, пытаясь представить, что чувствовал Шимон Гутман, когда в последний раз в своей жизни поднимался по этим низеньким ступенькам. Он явно сделал здесь какое-то важное открытие, которое потрясло его до глубины души, и он явно спешил скорее поделиться с кем-то…

Едва Мэгги оказалась снаружи, как ее случайно задел огромным рюкзаком австралийский турист. Мэгги была ему благодарна — она уже не чувствовала себя здесь такой чужой и одинокой, как час назад.

— Ури, — заговорила она в телефон. — Сдается мне, я начинаю понимать, что к чему.

— Отлично. Расскажешь по дороге.

— По дороге? Ты куда-то собрался?

— Я же кидал тебе эсэмэску. Мне позвонил адвокат отца и сказал, что для меня есть кое-что. Письмо.

— От кого?

— От отца, от кого же еще!

ГЛАВА 36

Женевское озеро, Швейцария, прошедший понедельник

Барух Кишон всем сердцем ненавидел Европу. Вот уже почти четыре десятка лет он слыл одним из самых консервативных и непримиримых журналистов крайне правого толка, который безостановочно клеймил «зажравшийся и погрязший в вечной дреме» Старый Свет и противопоставлял ему энергичный и подлинно демократичный Новый Свет (история с израильскими разведчиками в Штатах — это совершенно отдельная песня). В то время как американские президенты умели отличать добро от зла и никогда не боялись открыто встать на защиту первого, у европейцев — худшими из всех были французы, но и англичане от них недалеко ушли — неизменно тряслись коленки, стоило лишь где-нибудь всплыть очередному усатому диктатору. Европейцы фактически покорились Гитлеру и до последнего не хотели связываться с Саддамом. Они готовы были предать Израиль точно так же, как готовы были предавать евреев еще до образования этого государства. Для них это обычное дело. В одной из своих статей Барух даже предлагал Евросоюзу выбрать в качестве своего «политического девиза» два емких по смыслу и легких для понимания слова: «трусость» и «предательство».

Но вместе с тем Барух таил в своей душе маленький секрет, которым ни с кем не делился. Он действительно терпеть не мог всего того, что было связано с европейской политикой, но при этом всей душой обожал саму Европу как ареал обитания цивилизованного человека. И больше всего он любил, как ни странно, Париж с его летними ресторанчиками, кофе с молоком и воздушными круассанами. Баруха также снова и снова тянуло на площадь Святого Петра во Флоренции, украшением которой служила галерея Уффици. Он любил гулять по лондонскому Уэст-Энду, с его театрами и концертными залами, и по артгалереям на Бонд-стрит. Как ни крути, а Израиль ассоциировался у него прежде всего с дорожной пылью, суматохой, грубостью на улицах, давками в общественном транспорте. В сравнении с ним западноевропейские столицы смотрелись божественными оазисами покоя и комфорта. Здесь люди, стоявшие в очереди на автобус, никогда не лезли вперед друг друга с криками и руганью. Да в конце концов, черт возьми, здесь поезда всегда приходили вовремя!

Барух очень ценил последний факт. Только в Европе — а именно в Швейцарии — он мог сверять часы по графику движения поездов. И он был рад, когда Гутман упомянул о Женеве в том их довольно сумбурном телефонном разговоре, который состоялся в прошлую субботу. Вполне возможно — теперь Кишон уже слышал о случившейся трагедии, — тот звонок был последним, который Гутман сделал в своей жизни.

Они часто общались. Их отношения выходили за рамки деловых, какие могли существовать между журналистом и ценным источником информации. Гутмана и Кишона скорее можно было назвать боевыми соратниками и настоящими заводилами в стане правых консерваторов. Оба придерживались правых политических взглядов, оба готовы были страстно отстаивать их. И то, что Кишон писал зажигательные статьи, а Гутман становился все популярнее в народе — скорее закономерное следствие их совместной деятельности, чем ее содержание. Оба несли в сердцах одну-единственную, но великую мечту — вернуть еврейскому народу Землю обетованную в вечное наследство.

Так что Кишон не удивился, когда в его квартире раздался звонок от Гутмана. Ярив вечером того же дня планировал провести крупный митинг в поддержку мирных переговоров с арабами, и вполне естественно, что Гутман захотел обсудить контрмеры со своим старым боевым товарищем.

Барух удивился чуть позже, когда понял, что Шимон собирался говорить с ним вовсе не об этом. Он вообще держался довольно странно — весь на нервах, в состоянии крайнего возбуждения, как восторженная девочка перед важным свиданием, говорил невпопад, нес нечто невразумительное. Кишону пришлось напрячься, чтобы более или менее разобраться в том, что произошло. Гутман забрел на арабский базар в Старом городе, навестил лавочку некоего Афифа Авейды и приобрел у него клинописную глиняную табличку, на которой было записано ни много ни мало завещание самого Авраама.

— Ты хочешь сказать, что в этом послании Авраам решил, кому наследовать гору Морию — Исааку или Измаилу? То есть нам или мусульманам? — воскликнул Кишон, когда до него дошел наконец смысл сказанного. — И у тебя есть доказательства подлинности послания? Где оно?

Гутман, который был настолько возбужден, что почти кричал в трубку, сказал, что сейчас очень важно продумать, как именно рассказать о сделанном им открытии миру. Что нужен детальный и безошибочный план.

60
{"b":"153278","o":1}