Ему нельзя колебаться. Он слишком близок к цели. Он вот-вот покинет Рим во славе, возглавив величайшую армию, равной которой еще не бывало. Это будет долгий поход, но когда он завершится, никто уже не сможет ни в чем упрекнуть Цезаря.
Его сторонники откопали в древних Сивиллиных книгах строку, гласящую, что парфян может победить лишь царь. И потому Сенат постановил, что Цезарь может именоваться царем до тех пор, пока находится за пределами Рима.
Это был первый из цепочки шагов, ведущих его к высотам, которых намеревался достичь Цезарь.
Однако тем утром он чувствовал себя уставшим, как будто ночной сон не омыл его своей освежающей росой. Прогнать усталость не удавалось, и это ощущение было для него странным. Он уже давно плохо спал по ночам. Всякий раз, когда он закрывал глаза и погружался в сон, он оказывался где-то в неведомом месте, и она уже была там, и расспрашивала о его планах, и интересовалась, уверен ли он, что готовился достаточно долго и хорошо. «Конечно, я уверен», — всегда отвечал он, глядя в ее глубокие синие глаза, пока от ее силы у него не начинала кружиться голова.
Она была той самой женщиной, которую все они искали, женщиной, воплощающей в себе саму красоту, саму силу, саму жизнь. Все исходило от нее, и она навещала его каждую ночь. Любовь всей его жизни.
Цезарь подумал о дурацкой тревоге Кальпурнии. Что значит хмурое небо, когда с ним — вечное солнечное сияние самой Венеры?
По дороге к залу совещаний он прошел мимо Антония; тот с головой ушел в бурный спор с Брутом Альбином, чрезвычайно велеречивым типом. Цезарь не знал, как лучше поступить: то ли оставить Антония и дальше разглагольствовать с этим занудой Альбином (ведь иначе Альбин притащится в Сенат, заведет очередную обличительную речь и опять испортит весь день), то ли перебить Альбина и избавить Антония от утомительной обязанности выслушивать его. Цезарь избрал путь наименьшего сопротивления: он просто помахал Антонию рукой и пошел дальше.
Он вошел в курию Помпея, расположенную по соседству с театром. Сенат потребовал, чтобы сегодня заседание проходило здесь. Интересно, они усмотрели в этом нечто символичное? Неужто ему опять придется сидеть и выслушивать длительные проповеди о необходимости возродить Республику, пересыпанные бесконечными обращениями к памяти Помпея и тем древним ценностям, которые тот защищал?
Республика мертва, в точности как и бедолага Помпей, и никакое словоблудие стариков, погрязших в самообмане, не вернет ее обратно. Ни при их жизни, ни при жизни Цезаря.
Статуя Помпея — высокая и исполненная достоинства, каким был он сам, — возвышалась на своем пьедестале, как будто желая поприветствовать Цезаря. Цезарь вскинул правую руку, здороваясь со старым другом; ему вспомнились счастливые времена, когда Юлия была рядом с ними и они с Помпеем верили, что их счастье и их союз вечны.
Когда Цезарь вошел, сенаторы встали, тут же окружив его, и, не теряя времени, принялись излагать свои ходатайства. Тиллий Цимбер, чей брат находился в ссылке, всучил Цезарю письменную просьбу о его возвращении, сопровождая все это устными доводами и пытаясь воззвать к прославленному милосердию Цезаря. Прочие тоже толпились вокруг, выкрикивая свои требования, так что голос Цимбера потонул в общем гуле.
— Потише! — раздраженно воскликнул Цезарь. У него звенело в ушах, и это было нестерпимо. Он обхватил голову руками. — Не сегодня!
Он хотел сейчас лишь одного — чтобы они ушли. У него закружилась голова, и Цезарь не знал, то ли это свидетельство приближения приступа, то ли просто из-за того, что он, стремясь поскорее убраться прочь от зловещего паясничанья Кальпурнии, забыл позавтракать.
Цимбер отдернул руку и спрятал свиток с прошением в складки тоги. Он уставился на Цезаря, а затем с чрезвычайно решительным видом рванул тогу на груди. Цезарь не понял значения этого жеста. Неужели Цимбер собирается отказаться от сенаторского поста в знак протеста против ссылки брата? Впрочем, сейчас диктатор был не в том состоянии, чтобы терпеть подобные представления, и от души надеялся, что Цимбер не попытается устроить ничего подобного.
В Сенате воцарилась тишина — милосердная тишина, которой Цезарю так не хватало. Один из братьев Каска, Публий Лонгин, двинулся к нему. Хоть бы это не было очередное прошение! Лонгин занервничал, покрылся потом и запустил пальцы в складки тоги — должно быть, пытался нашарить свиток со своим ходатайством. Цезарь сделал жест, желая остановить его прежде, чем тот заговорит. Но в дрожащей, веснушчатой руке Каски появилось нечто блестящее — Цезарь не мог толком разглядеть, что именно, — и Каска вонзил эту вещь Цезарю в шею. Цезарь ощутил боль — мучительно острую, как от самых серьезных ран, какие он только получал в боях, — и увидел хлынувшую из шеи кровь. Он вскинул правую руку, пытаясь защититься, а левой схватился за кинжал Каски, мокрый от его крови, и заглянул в безумные глаза нападающего.
Собрав все силы, Цезарь выкрутил ему кисть и грозно вопросил:
— Что все это значит?
Невзирая на боль и текущую кровь, диктатор осознал, что рана не смертельна. Оторвав взгляд от Каски, диктатор оглядел комнату — посмотреть, кто первый схватит этого безумца. На всех лицах был написан ужас, но никто даже не шелохнулся, чтобы помочь Цезарю.
— Братья, на помощь! — выкрикнул Каска, и внезапно Цезарь увидел множество устремленных в его сторону кинжалов.
Он получил удар в ногу, еще один — в живот, а несколько тычков в спину швырнули его вперед, навстречу очередному клинку. Цезарь увернулся, но лишь для того, чтобы встретиться с еще одним кинжалом.
Он превратился в загнанного зверя, окруженного со всех сторон врагами. Еще один удар диктатор принял от Кассия; тот бил спокойно, решительно, чуть прищурив глаза. Цезарь схватил Кассия за волосы и вцепился зубами ему в ухо, да так, что отгрыз кусок. Он выплюнул комок плоти и ударил локтем кого-то, кто как раз всадил кинжал ему в спину.
Цезарь сражался, словно дикое животное, пытаясь отыскать взглядом Антония — и не находя его. Вместо Антония он увидел совсем рядом с собой Брута; тот схватил Цезаря за тогу и рванул к себе. Неужто Брут пришел, чтобы спасти его? Цезарь поймал напряженный взгляд Брута и увидел в его глазах свою смерть.
— И ты тоже, дитя мое? — спросил Цезарь по-гречески, на том языке, на котором они с Брутом так часто беседовали.
Лицо Брута было исполнено ужаса, кустистые брови встопорщились, а искривленный рот превратился в зияющую дыру. Цезарь увидел замешательство Брута и улыбнулся ему. Это словно подтолкнуло Брута, как если бы отец посмеялся над угрозой, исходящей от сына. Брут вскрикнул, и Цезарь почувствовал сильный удар в живот, проникший глубже всех предыдущих.
Цезарь задохнулся от боли; у него вырвался хриплый возглас, но никто не обратил на это внимания. Его окружали люди, которых он знал всю жизнь, — и сейчас он был среди них совершенно одинок.
Цезарь увидел сноп солнечных лучей, прорвавшихся сквозь тучи и образовавших пылающий крест. Свет ширился, заливая все вокруг, и вскоре Цезарь уже не видел ничего, кроме этого света. Он больше не слышал даже собственных криков, хотя и сознавал, что тело его терзает мучительная боль и что голос, все еще зовущий на помощь, — его собственный. Он не мог отвести взгляда от этого света, от белизны, равной которой он не видел никогда. Она была ярче даже белоснежных шапок, покрывающих вершины Италийских гор, а по краям отливала золотом.
И из этого сияния вдруг появилась она. В блистающем ореоле онаказалась прекрасной, как никогда прежде. Теперь онабыла огромной, выше Цезаря, выше любого смертного, и свечение окружало ее, как будто было частью еесущества. Онаприблизилась к Цезарю, неся этот свет с собой, словно бы купаясь в нем.
«Тебе нравится мой небесный свет?» — спросила онаего, улыбаясь. В нейбыли и переменчивая красота, дарованная ему великой Фортуной, и безопасная гавань всей его жизни.