– У нас и в самом деле неприятности, – весело сказал он. – Но выход есть. Мой дядя Махмуд разбирался в раскопках лучше всех в Палестине, и у него было одно основное правило. Человек, который дает деньги, должен получать удовольствие. Махмуд всегда хранил в песке какую-нибудь крупную находку, и когда появлялся важный гость… – Табари наклонился к слушателям. – Завтра вечером мы сделаем Пола Дж. Зодмана одним из самых счастливых миллионеров на свете, потому что вы увидите, что раскопали мои ребята! Пока мы это прячем, и два человека стоят на страже. И не спорьте! Не спорьте! – Встав, он направился к выходу. – Завтра утром, перед отъездом в лес, Раанан из Будапешта подбежит к моей машине с криком: «Эфенди! Эфенди!»
– Эфенди? – пробурчал Элиав. – Он и слова-то такого не знает.
– А в лесу Пола Дж. Зодмана я удивлю всех вас, но вот когда мы вернемся от водзинского раввина, вас будет ждать самый большой сюрприз. И вот что, Джон: если тебе нужны еще деньги от Зодмана, проси их завтра вечером. Ты их получишь.
Как Табари и предсказывал, ранним утром, когда машины только собирались тронуться в путь, к ним подлетел босоногий Раанан с криками: «Эфенди! Эфенди! Там, в траншее А!..» – и все высыпали посмотреть, что обнаружили в земле.
У Куллинейна перехватило дыхание. Это оказался фрагмент греческой статуи – мраморная рука, столь изящная, что от восхищения замирало сердце. Она держала стригиль[5], верхняя часть которого была отломана, но эти два предмета – не более пятнадцатой части от всей статуи – давали представление, какой она должна быть. А сама статуя, если ее удастся найти, напомнит о той долгой борьбе, которую вели упрямые евреи, защищая свой строгий монотеизм от обольстительного многобожия Греции. Статуя греческого атлета, без сомнения, когда-то украшала гимнасий в Макоре – языческий центр, из которого греческие чиновники пытались навязать свою волю покоренным евреям, и Куллинейн живо представил себе, как у этой статуи великомудрые философы из Афин спорили с упертыми евреями; он слышал убедительные и соблазнительные доводы в пользу тех, кто преклонится перед Зевсом и Афродитой и откажется от стойкого еврейского монотеизма; он едва ли не воочию видел ту борьбу, которую эллинизм, одна из самых ярких цивилизаций в истории, вел, чтобы уничтожить иудаизм с его строгими неколебимыми догмами. И как странно было обнаружить, что символом этого противостояния, которое дошло даже до Макора и наконец умерло, осталась лишь рука атлета, сжимающая сломанный стригиль.
– Поезжайте в Цфат! – крикнул из траншеи Куллинейн. – Я здесь поработаю.
– Джон! – откликнулся Табари. – Ты нам нужен!
И Куллинейну пришлось вернуться в сегодняшний день. Он нужен, а фрагменты статуи, если они и лежат в земле Макора, могут и подождать.
На одном из холмов между Акко и Цфатом благодарные евреи в 1949 году высадили лес в память Уингейта, выдающегося англичанина, который когда-то служил в Палестине и погиб в Бирме. Деревья принялись и пошли в рост, теперь у них были крепкие стволы и широкие кроны. Когда машины остановились, на месте надписи, сообщавшей, что это лес Орди Уингейта, стояла новая, хотя и старательно потертая. Четверо археологов, стесняясь самих себя, спустились к роще и, пряча улыбки, смотрели, как Зодман направился обозревать свой лес. Несколько минут он стоял на дороге, рассматривая его, затем молча стал прогуливаться между деревьями, касаясь их стройных стволов и растирая в пальцах мягкие сосновые иглы. К пальцам прилипла смола, и Зодман попробовал ее на вкус. Поковыряв землю, он убедился, что в ней уже начал формироваться гумусовый слой – основа для дерна, который не позволит смыть почву во время сильных дождей, иногда случающихся в этих местах. Зодман оглянулся на людей, работающих на раскопках в Макоре, но от избытка чувств в горле у него стоял комок, а потому американец продолжил созерцать деревья.
Табари подготовил группу ребят, и теперь их детские голоса отдавались звонким эхом между деревьями. Дети, для которых прогулка по лесу была редким развлечением, пробежали мимо Зодмана, и тот перехватил маленькую, коренастую краснощекую девочку. Она не знала английского, а он иврита, так что они просто уставились друг на друга. Девочка попыталась высвободиться, но Табари из-за спины Зодмана знаком напомнил о том, чему научил ее, и девочка поцеловала американца. Зодман притянул малышку к себе и наклонил голову. Потом он отпустил ее, и девочка вместе со всеми побежала к машине, которая должна была отвезти детишек в их деревню. После длинной эмоциональной паузы Зодман с трудом сказал:
– У моих родственников в Германии было много детей… – Он вытер глаза. – Как хорошо, что теперь дети могут свободно бегать в лесу.
Всю остальную дорогу он молчал, а Элиав нашел Табари и прошептал:
– Черт побери, поставь табличку на место!
Араб отказался:
– Он снова и снова будет возвращаться сюда.
Они двинулись в Цфат, маленький изящный городок, спрятавшийся в горах. Подходило время утренней молитвы, и Элиав объяснил:
– В водзинской синагоге не предусмотрено мест для женщин, так что Веред было бы лучше подождать в машине. Куллинейн и Табари – не евреи, но я взял для них кипы, и они могут войти. У меня есть кипа и для вас, мистер Зодман.
Элиав повел троих в сторону от главной улицы, вниз по крутым улочкам, вьющимся по горным склонам. Порой улочки настолько сужались, что Зодман мог, вытянув руки, коснуться стен противоположных домов. Иногда дома соединялись на уровне вторых этажей, и тогда приходилось идти по туннелям, петляя в лабиринте истории. Наконец Элиав толкнул маленькую дверь, которая вела в тесную комнату, площадью не больше двадцати пяти квадратных футов. Вдоль стен тянулись каменные скамьи, которым было не менее ста лет, и на них сидели мужчины, казавшиеся еще старше: они были бородаты, сутулы и подслеповаты; на них были черные лапсердаки и шляпы, отделанные мехом, у некоторых на плечах были талесы, белые молитвенные накидки с черными полосками. Но первым делом бросались в глаза длинные пряди волос, свисающие вдоль ушей, и, когда старики молились, раскачиваясь вперед и назад всем телом, те тоже качались в такт их движениям.
Это были евреи-хасиды, собравшиеся вокруг ребе из Водзя, святого человека. Много лет назад ребе эмигрировал из этого русского города, приведя с собой не только этих стариков, но и других, которые к настоящему времени уже скончались. Маленький знаменитый человечек, закутанный в талес, сидел съежившись, сам по себе, и, кроме его густой седой бороды и пейсов, обращали на себя внимание проницательные голубые глаза. Его знали как водзинского ребе, и это была его синагога; но еще лучше всем был известен его шамес, служка, высокий, мертвенно-бледный, беззубый человек в грязном халате, подол которого, собиравший всю грязь с пола, просто задубел. Шамес носил растрескавшиеся ботинки, которые скрипели при каждом шаге, когда он от одного рутинного занятия переходил к другому, а его меховая шапка была трачена молью и покрыта пятнами. Когда он провел Элиава и его гостей к скамейке, Элиав шепнул: «Когда он спросит: „Коэн или Леви?“[6], отвечай: „Исраэль“». И как только все четверо расселись, шамес, шаркая, подошел к ним и спросил: «Коэн или Леви?», и все ответили: «Исраэль».
Было бы неправильно утверждать, что началось формальное богослужение. Этим утром в синагоге собрались семнадцать человек, и каждый молился сам по себе; объединялись они, только если надо было читать какую-нибудь специальную молитву, но даже и в этом случае были слышны все семнадцать голосов, вразнобой произносивших ее, так что в результате получалась дикая разноголосица. Во время службы шамес шаркал взад-вперед, разговаривал, перешептывался, что-то предлагал, а два старых еврея, сидя в углу, вели деловой разговор. Двое других возносили молитвы громкими голосами, каждый свое, в то время как старый ребе, которого скорее можно было назвать древним, как подумал Куллинейн, неслышно бормотал свои молитвы.