– Когда ждать хазар-то?! – кричали встревоженные люди.
– Не завтра. Перезимуете с миром, – сказал Благомир.
Вдруг загрохотал камнепад. Может быть, это падали камни с душ: не завтра беда, и ладно.
Пир во славу Сварога, в память Рода и пращуров устроили на лугу возле кургана, малоприметного от древности. Потешить народ вышли отроки-селяне. Рубились деревянными мечами. Самого лучшего, победившего всех, князь Святослав взял в свою дружину.
Гусляр-пастух, учивший Баяна игре, спел, славя народ, про оратая:
Оратай-то орет да посвистывает,
У оратого сошка поскрипывает.
У оратого сошка красна дерева,
А омешики серебряные,
А присошечек красна золота…
У княжеского гусляра иные были песни: о битвах пращуров, о седой старине, о временах незапамятных. Пел о море Восточном, о соленом, жить бы там поживать – вода не пришлась по вкусу боевым коням. Пел о дивном Белом царстве, о чародеях-витязях. Не мечами рубились, не копьями сшибали с коней. Разили словом. Слово было мечом, и слово было щитом. Слово вздымало бурю, и слово бурю укрощало. Пел гусляр о могучих князьях, покоривших все земли, все царства. Щеки у Святослава пылали, вздыхал он, обремененный жаждой испытать дедовские походы.
Поднимал князь чашу во славу славных людей. Их кровь в сердце стучит, зовет изведать, что там, за далью-то. Славные люди по земле хаживали, как по избе. Другую чашу пил Святослав за дедушку Рода, в уделе которого не было ни углов, ни межей. Третью – за здоровье дружинушки хороброй.
Благомир шепнул Баяну:
– Смотри и помни. Поднимает князь чаши полные, да не пьет досуха, губы мочит в пене. Се князь – не пропьет ума, не остудит сердца – питьем.
Княжич Ярополк под долгие сказания гусляров, под звоны и рокоты струн прикорнул, положа голову на кулачок. Все проспал.
Подносили князю заговоренный меч, острый, будто жало пчелы. Волхвы, показывая совершенство оружия, рассекли надвое железный шлем, а потом девичью косу.
Святослав отдарил волхвов белой кобылицей с белым жеребенком. Да сверх того поднес саадак[8], полный серебряных гривен.
Провожая, волхвы подали князю ковш священной браги. Но и теперь Святослав не пожадничал, пригубил дивный напиток и отдал дружине, чтоб каждый испил. Ярополк не проснулся. Сладок сон в детстве, неодолим.
Сердце богатыря
Белую кобылу с белым жеребенком пустили пастись со стадом коров, чтоб привыкли к новому месту.
Жеребенок скакал, приглашая побегать, но Баян помнил, как сиганул со скалы белый конь. Быть другом коню – счастье, да только верная дружба умысла не терпит.
На радость Баяну, приставили к стаду и Горазда. У Горазда была черная доска и кусок мела. Когда жеребенок подходил к матери, Горазд быстрыми легкими линиями делал рисунок.
– Княгиня Ольга прислала серебряную чашу. Наказала, чтоб на чаше были многие звери, но ежели волки, так чтоб волчицы со щенятами, а ежели кабаны, так кабанихи с поросятами… Мне дают лошадей вырезать.
– Княгиня Ольга с девичьих лет мудрой прозвана, – сказал пастух-гусляр. – Жили – не тужили, да сын-то у нее в совершенные лета входит…
Стадо паслось в ложбинке. Трава здесь была сочная. Коровы на сторону не смотрели. Солнце не жарило, скрывшись за грядой белых кудрявых облаков.
– Побегайте, ребятки! – разрешил пастух детям.
Баян и Горазд тотчас и помчались к дальнему, к высокому кургану. Влететь на вершину духа им хватило, а на вершине повалились. И услышал Баян – стучит! Внутри кургана: тук да тук, тук да тук.
– Ты слышишь? – спросил он товарища. – Стучит!
– Стучит, – согласился Горазд. – Сердце твое стучит.
– В кургане, внутри!
Горазд приложил ухо к земле.
– Нет, это кровь стучит.
– Невера ты, невера! – припал Баян к земле, дыхание затаил: тук-тук-тук.
– Ну и чего? – спросил Горазд.
– Стучит! Стучит! А кто в этом кургане?
– Богатырь. Волхвы говорят: приходил на нашу землю с несметным войском персидский царь Дарий[9]. Богатырь как выехал из-за края-то земли! Конь головой облаков касается, а богатырь-то уж за облаками. Бежал Дарий без оглядки.
– А богатырь?
– Богатырь пожил-пожил да помер.
– А может, он еще проснется? – Баян опять прижался к земле.
Горазд рядом лег, согласился:
– Вроде и впрямь стучит.
– Может, раскопать курган-то? – предложил Баян.
Горазд руками на него замахал:
– Нельзя! Богатырь только глубже уйдет… Вечный сон нельзя тревожить. Вот если придут несметные полчища, тогда богатырь сам воспрянет.
– А я не хочу в земле лежать, – сказал Баян. – Когда жизнь моя кончится, я хочу сидеть на высоком кургане, петь славу богатырям да на гуслях играть.
– Ты ведь невидимым станешь.
– Пусть невидимым. Кто-нибудь да углядит, услышит… Дали бы мне Сварог с дедушкой Родом такую судьбу. Времена, как барашки, паслись бы вокруг кургана, а я бы пел да пел да гусельками звоны раскатывал.
Потянуло ветром, ковыль у кургана заходил волнами.
– А чего бы ты хотел? – спросил Баян Горазда.
– Я бы хотел такие фигуры резать, чтоб они двигались, как живые. Чтоб человек, вырезанный на чаше, и глядел бы, и сказать бы мог… Но такое и дедушка Род не сделает.
– А зачем тебе, чтоб вырезанные-то говорили? Пусть молчат! А кто посмотрит, тот бы и узнал, что словами не сказано, а сказано – молчаньем.
– Молчаньем?! – удивился Горазд.
Из белого облака посыпался вдруг серебряный дождик, будто овес из переметной сумы. Дождь кропил стадо, а на кургане было сухо.
– Если нас вымочит, все сбудется! – загадал Баян.
– Давай попросим дедушку Рода про себя! – шепнул Горазд, тут его и щелкнуло каплей в лоб.
Вышло солнце, и стало видно: сверкающие нити летят не из облака – со светила.
Отроки пустились в пляс. И Баян даже пятками слышал: стучит! Стучит богатырское сердце.
Хождение за вещим словом
Стадо выгоняют рано. Привык Баян до солнышка подниматься.
Выбежал он из избы, прихватя кнут да кошель с едой, а на крыльце Благомир сидит.
– Кошель пригодится, кнут оставь.
Одет волхв по-дорожному, сума через плечо. Посох в руках.
Пошли ходко, лесом. Баян, чтоб поспевать, поскакивал, попрыгивая. Да ведь и холодно, тень в лесу густая, земля студеная.
Выбрались наконец из лесу, а солнце уж поднялось. Светлынь в лугах несказанная. Трава в росе как в парче. Ветерки порхают теплые, духмяные.
– Не проголодался? – спросил Благомир. – Потерпи. Видишь, как мокро. Обвеется, тогда и отдохнем, хлеба-соли поедим.
В лесу волхв шагал принахмурившись, а тут руки раскинул, развеселился:
– Ой, простор – поднебесье пресветлое! Посвети ты мне в сердце, прогони тьму с полутьмою! Отвори душу мне, словно оконце, отпусти слова, как птиц, Дажбогу святоярому послужить. Погляди, Дажбог, и ты на внучат своих, на Русь, светоносицу, на народ свой русский, в тебя, Дажбог, прямодушный да светлокудрый.
Поглядел на Баяна, на восторженное личико его.
– Видишь, как легко слова-то с языка порхают на просторе! Никогда себя не сдерживай славу богам петь. – Улыбнулся. – Ты слушать слушай, а как твое-то сердечко встрепенется, всколыхнется – тоже пой! На меня не гляди. Мы теперь как две птицы. Таких птиц нет, чтоб одна пела, а другая помалкивала… Силой слово не гони из себя, а коли полетит, не держи в клетке души, чтоб не разбилось в кровь. Для заветного не жалко крышу снять – лишь бы явилось на белый свет.
Дорог в степи не было. Шли в просторы неведомые, синей дымкой по горизонту сокрытые от зорких поглядов. Благомир сказал, вздохнув:
– Скоро! Страх берет, как скоро понадобится земле нашей милой вещее слово, а его нет. Где оно? Где? – Волхв вскинул руки к небу, развел по сторонам. – От моего дедушки я слышал о богине Вяч. Она-то и есть слово. Дивная из дивных! Поклониться бы ей, да где она? Ее обитель в лоне океана и на звездах. Она покоится на белых вершинах гор и в этой вот траве. Всякому народу дает она свой язык, всякому зверю свой голос.