И двойная угроза — так близко к короне и сердцу моей семьи.
Я покачнулась, в полуобмороке от страха и горя, и только руки, стискивавшие подлокотники кресла, словно хранили мою безопасность.
Новости были точными, угроза, подобная грозе на горизонте — темной, клубящейся, неотступной, она следовала за нами все последующие дни.
Я горевала так же, как и сестры, на нас тяжело навалились печаль и страх. А мать горевала еще больше из-за смерти своей самой большой любви и сына. Но государственные дела и дела по хозяйству не терпели передышки. Никто не должен был подумать, что нас ослабила даже столь великая потеря. Не было времени, чтобы скорбеть в уединении, кроме тишины ночи, когда горе терзало сердце и прогоняло сон.
Энтони проводил много времени в Графтоне, потому что унаследовал отцовский титул и имение, в то время как дела матушки из-за состояния ее первого мужа и дома Ланкастеров были запутаны сверх меры.
Я не могла выставлять свое горе напоказ, но ни одна женщина, которую не любил такой высокий и мощный человек, как Эдуард, не может понять, какое утешение мне приносили его объятия — такого утешения я не получала больше нигде. Если иногда он не только позволял мне вволю поплакать, но и давал волю своей страсти, то все равно понимал меня, потому что у него тоже убили отца и брата.
Прошло немного времени после Сретения — и я снова была в тягости.
Жара в этом году наступила рано, вскоре после середины лета, и в Этандуне я слышала вести из Вестминстера, но самые худшие обходили меня стороной. И Этандун, и Вестминстер были приготовлены к обороне и находились в хорошем состоянии.
В том, что я чувствовала тошноту, не было ничего нового, но меня это утомляло так, будто я испытывала это впервые. Когда у меня выдавалась передышка между делами по хозяйству, я ходила пешком по дворам и садам, хотя даже там невольно видела то, что требовало ремонта, переделки, приказов.
Прошло несколько дней, и моя тошнота и отупение погнали меня дальше, в поля. Мои придворные дамы волей-неволей последовали за мной, бледные и потные на такой жаре. Я слышала, как одна из них жалуется, и даже на расстоянии могла сказать, кто это — Маргарита Бофорт. Эдмонд Тюдор выдал ее за своего сына Генриха, когда ей было двенадцать лет, и она овдовела прежде, чем родила. Неудивительно, что она, как сказала бы Мэл, больше «не имела ни младенца, ни ребенка», хотя давно уже снова вышла замуж. Я не могла не упрекнуть ее, так как мое терпение было на исходе из-за всей моей свиты.
— Тогда ступайте обратно! Вы мне здесь не нужны, если все, на что вы способны, — это скулить!
Дамы заколебались.
— Ступайте! Идите! Вы все мне не нужны, если у меня есть Мэл.
Они подобрали юбки и нерешительно попятились.
Я повернулась к ним спиной и направилась к паддокам и деревьям за конюшнями.
— Мадам, — проговорила Мэл, которая, запыхавшись, следовала за мной. С годами она раздалась, а земля, по которой мы шли, была неровной. — Ваше величество…
Наконец-то я очутилась среди деревьев. В густой тени был бугорок, сделанный у ледника и покрытый цепкой травой позднего лета. Я опустилась на этот бугорок.
— Госпожа Иза! — Мэл прикрыла ладонью рот. — Прошу прощения, ваше величество…
— Ох, Мэл, здесь никто тебя не услышит. Хотела бы я, чтобы такое случалось почаще. Прошу тебя, сядь. Когда я вижу, как ты стоишь, мне становится еще жарче.
Она опустилась на холмик на расстоянии вытянутой руки от меня. У наших ног земля понижалась к юго-востоку, и нас наконец-то нашел небольшой ветерок. Через несколько минут мне стало прохладней, и лицо Мэл из красновато-коричневого сделалось розовым.
— Мэл, это для тебя слишком? — спросила я некоторое время спустя. — Ты же знаешь, что тебя ждет Хартвелл. Не то чтобы судебный пристав моего отца не был в состоянии управлять Хартвеллом как частью земель Графтона. Но мне кажется, тебе бы хотелось управляться там самой. И придворная жизнь… Это то, от чего в конце концов устает любая женщина.
— Когда-нибудь я уеду в Хартвелл, — ответила она. — Но, если пожелаете, мадам, я дождусь появления этого ребенка. А потом… И вправду было бы хорошо вернуться в свои места. И я бы получала вести отсюда: немногое добирается до Графтона, что не пересекло бы реку.
— Верно, — отозвалась я.
Мы сидели под деревьями, и передо мной стояло зелено-золотое лето. Мои мысли вольны были отправиться по тропинке в Графтон-милл, а потом — через мост, туда, где земля шла слегка в гору, к аккуратному маленькому каменному манору, который я купила у отца и подарила Мэл, дабы та осталась обеспеченной женщиной, что б ни приключилось с нашей семьей.
— Очень хорошо. Не буду отрицать, мне воистину жаль потерять тебя именно сейчас. Но когда мы будем знать, что с ребенком все хорошо… Ты заслужила право на отдых, и ты получишь его.
Некоторое время мы сидели молча, и, казалось, ветерок, гладивший мою щеку, принес некоторое облегчение.
Уна — Четверг
В полумраке кухонного коридора силуэт Марка четко виднеется на фоне дневного света, льющегося снаружи. Воздух между нами густой, и я иду к нему, как будто проталкиваясь сквозь воду.
Но Марк настоящий: его теплые руки стискивают мои, и, внезапно, безумно, все это — Чантри, прошлое — тоже делается реальным и четким, впервые с тех пор, как я явилась домой.
Слезы на моих глазах, в горле, и Марк по-братски сжимает меня за плечи, а потом выпускает их и окликает через мою голову:
— Здравствуйте, Гарет.
— Марк, дорогой мой мальчик!
Голос дяди Гарета слабый, слегка дрожащий. Марк проходит мимо меня в комнату, и они пожимают друг ДРУГУ РУКИ.
— В это… трудно поверить. Я…
— Мы думали, что ты, возможно, мертв, — говорю я. Когда ко мне пришел этот гнев? — Почему ты не написал нам, где ты?
— Я… — Марк поворачивает голову.
— Пойдемте, найдем что-нибудь выпить, — быстро произносит дядя Гарет.
Я отворачиваюсь, чтобы исподтишка вытереть глаза.
— Все в мастерской, Марк, — продолжает дядя Гарет. Он показывает путь, хотя засов на задней двери некоторое время дребезжит, прежде чем дядя его поднимает.
Идя передо мной через сад, Марк оглядывается со спокойным любопытством, как чиновник страховой компании. У него всегда были светлые волосы, такими они и остались, потому что седые пряди не бледнее белокурых, они коротко и аккуратно пострижены над его широкими плечами. Марк ширококостный, но движется легко, со свободной уверенностью. На нем тесный свитер и очень чистые джинсы. Он всегда был высоким: высоким, светловолосым и тихим в сравнении с нами — маленькими темноволосыми Приорами.
Мой гнев пресекает странный, необычный жар, который зигзагами проносится по мне, пока я не начинаю дрожать. Я рада, что Гарет сует в мою руку стакан виски.
— Я знаю, что ты все еще Уна Приор, — говорит Марк.
Откуда он знает? Мне хочется кричать. Он что, наблюдал за нами?
— Да, но я была замужем, — говорю я. — Его звали Адам Марчант. Он был доктором. Мы жили в Австралии, и он умер два года тому назад.
— Мне очень жаль. — Вот и все, что он отвечает.
Но раньше одним из самых лучших качеств Марка было то, что он всегда говорил только правду и — с надлежащей добротой и тактом — только то, что думал.
Я вдруг ловлю себя на мысли: «Он был как хорошее яблоко».
Будто легкий шок сбил меня с будничного образа мыслей.
«Как одно из яблок из сада тети Элейн, бленхим, крепкое и хрустящее, только что сорванное с дерева, или как приправленное корицей яблоко дарси, приберегаемое в кладовке на Рождество».
— Ты в порядке? — глядя на меня, тихо спрашивает Марк.
Я киваю — что еще я могу ответить?
Марк всегда беспокоился обо всех. Всегда.
Это чувство утешает, а вслед за ним приходит осознание… чего? Не знаю. Я сконфуженно думаю, что у этого чувства должно быть название.
Но, глядя сейчас на Марка, пытаясь разобраться в чувствах, которые я ощущаю лишь как струйку воды, бегущую вниз по спине, и странную дрожь в животе, я понимаю одно: как же сильно я любила Адама. Я впервые понимаю это, увидев Марка.