— Что она еще там делала?
— Ничего. Я же говорю: подмела пол, выбросила испорченные продукты из холодильника…
— В бумагах моих не рылась?
— Да нет, конечно.
— А ты чем занимался?
— Боже мой, Удо, тем же, чем и она.
— Ладно… Спасибо… Говоришь, вы часто видитесь?
— Чуть ли не каждый день. Я думаю, потому, что ей не с кем больше поговорить о тебе. Она хотела позвонить твоим родителям, но мне удалось ее отговорить. Думаю, незачем их волновать.
— Мои родители не стали бы волноваться. Им хорошо известен этот городок… и гостиница.
— Ну, не знаю. Я мало знаком с твоими родителями и понятия не имел, как они среагируют.
— С Ингеборг ты тоже мало знаком.
— Это верно. Ты служишь связующим звеном между нами. Хотя мне кажется, что между нами зародилось что-то похожее на дружбу. За последние дни я ее лучше узнал, и она мне очень симпатична. Умная, практичная, не говоря уже о том, что красивая.
— Все понятно. Всегда так происходит. Она тебя…
— Соблазнила?
— Нет, не соблазнила; она холодная как ледышка. Но она тебя успокаивает. Тебя и любого. Это все равно что жить одному и заниматься исключительно своими вещами, ни о чем не беспокоясь.
— Не говори так. Ингеборг тебя любит. Завтра я обязательно пошлю тебе деньги. Ты вернешься?
— Пока нет.
— Не понимаю, что тебе мешает. Ты мне действительно рассказал все как есть? Я же твой лучший друг…
— Я хочу задержаться еще на несколько дней, вот и все. Никакой тайны тут нет. Хочу подумать, написать кое-что и в полной мере насладиться этим местечком в пору, когда здесь так мало народу.
— И ничего больше? Ничего, связанного с Ингеборг?
— Какая ерунда, конечно нет.
— Рад это слышать. Как продвигается партия?
— Дошли до лета сорок второго. Я побеждаю.
— Как и следовало ожидать. Помнишь ту партию против Матиаса Мюллера? Мы играли ее год назад в шахматном клубе.
— Что за партия?
— В «Третий рейх». Франц, ты и я против группы из «Форсированного марша».
— И что там было?
— Ты не помнишь? Мы выиграли, и Матиас до того разозлился, а проигрывать он не умеет, это факт, что ударил стулом малыша Берндта Рана, да так, что он развалился.
— Стул?
— Ну естественно. Члены шахматного клуба вышвырнули его вон, и с тех пор он там не появляется. Помнишь, как мы тогда смеялись?
— Да, вспомнил. На память я пока не могу пожаловаться. Просто некоторые вещи уже не кажутся мне такими смешными. Но я все помню.
— Я знаю, знаю…
— Вот задай мне любой вопрос, и ты убедишься…
— Верю тебе, верю…
— Нет, ты спроси. Например, помню ли я, какие парашютные дивизии были в Анцио.
— Наверняка помнишь…
— А ты спроси…
— Ну хорошо. Какие дивизии…
— 1-я дивизия в составе 1-го, 3-го и 4-го полков, 2-я дивизия в составе 2-го, 5-го и 6-го полков и 4-я дивизия в составе 10-го, 11-го и 12-го полков.
— Прекрасно…
— А теперь спроси меня про танковые дивизии СС из Fortress «Europa».
— Хорошо, перечисли их.
— 1-я «Лейбштандарте Адольф Гитлер», 2-я «Дас Рейх», 9-я «Хохенштауфен», 10-я «Фрундсберг» и 12-я «Гитлерюгенд».
— Блестяще. Твоя память безукоризненна.
— А как с твоей? Ты помнишь, кто командовал 352-й пехотной дивизией, той, в которой служил Хаймито Герхардт?
— Ладно, хватит.
— Отвечай: помнишь или нет?
— Нет…
— Это же так просто, можешь вечером свериться с «Омаха-бич» или любой книгой по военной истории. Генерал Дитрих Крайс был командиром дивизии, а полковник Мейер командовал полком Хаймито, 915-м.
— Хорошо, я посмотрю. Это все?
— Я вспомнил Хаймито. Вот кто знает эти вещи назубок. Он может перечислить полный состав участников The Longest Day [32]вплоть до уровня батальона.
— Еще бы, ведь он как раз там попал в плен.
— Не смейся, Хаймито — это особый случай. Как-то он сейчас?
— Нормально. Что с ним может случиться?
— Во-первых, он старый; во-вторых, все меняется, и человек постепенно остается один. Странно, что ты этого не понимаешь, Конрад.
— Он крепкий и жизнерадостный старик. К тому же он не один. В июле он ездил на отдых в Испанию вместе с женой. Прислал мне открытку из Севильи.
— Мне тоже. Только я, честно говоря, не разобрал его почерк. Нужно было бы и мне взять отпуск в июле.
— И поехать вместе с Хаймито?
— Может быть.
— Нам еще представится такая возможность в декабре. Когда поедем на парижский конгресс. Я недавно получил программу, это будет грандиозно.
— Это совсем другое. Я не это имел в виду…
— Мы получим возможность прочесть наш доклад. Ты сможешь личнопознакомиться с Рексом Дугласом. Сыграем партию в World in Flames, [33]где все будут за себя. Да взбодрись ты, это же будет потрясающе…
— Что значит — все будут за себя?
— Немецкая команда будет играть за Германию, британцы — за Великобританию, французы — за Францию. В общем, у каждой команды будет собственный батальон.
— Я понятия об этом не имел. А кто же будет представлять Советский Союз?
— Думаю, тут возникнет проблема. Наверное, французы, хотя кто его знает, возможны сюрпризы.
— А как с Японией? Японцы приедут?
— Не знаю, может быть. Если приедет Рекс Дуглас, то почему бы не приехать и японцам… Хотя вполне вероятно, что за японцев придется играть нам или бельгийцам. Французские организаторы наверняка уже все решили.
— Бельгийцы в роли японцев — это смешно.
— Я предпочитаю не опережать события.
— Все это отдает фарсом, несерьезно как-то. Получается, что главной игрой на конгрессе станет World in Flames? Кому это пришло в голову?
— Ну, не совсем главной игрой; она была включена в программу, и люди это одобрили.
— Я думал, преимущество будет отдано «Третьему рейху».
— Так оно и будет, Удо, — в докладах.
— Ну конечно, пока я распинаюсь по поводу разнообразных стратегий, все наблюдают за партией в World in Flames.
— Ты ошибаешься. Наш доклад поставлен на вторую половину дня двадцатого, а партия будет играться с двадцатого по двадцать третье и притом всякий раз после окончания докладов. А выбрали эту игру потому, что в ней могут участвовать несколько команд, только поэтому.
— Что-то мне расхотелось туда ехать… Понятно, почему французы хотят играть за Советский Союз: они же знают, что мы их выведем из игры в первый же день… Отчего бы им не сыграть за Японию? Ясное дело, продолжают хранить верность прежним блокам… Они и Рекса Дугласа постараются прибрать к рукам, не успеет он приземлиться…
— Ни к чему заниматься домыслами, это бесполезное занятие.
— Кёльнцы, я полагаю, такого события не пропустят?
— Конечно.
— Ладно. Пора кончать. Передай привет Ингеборг.
— Возвращайся скорее.
— Хорошо.
— И не переживай.
— Я не переживаю. Мне здесь хорошо. Я доволен.
— Звони мне. Помни, что Конрад — твой лучший друг.
— Я это знаю. Конрад — мой лучший друг. До свидания…
Лето сорок второго. Горелый появляется в одиннадцать вечера. Я читаю в постели роман о Флориане Линдене и слышу его крики. Удо! Удо Бергер! — разносится его голос над пустынным Приморским бульваром. Мое первое побуждение — затаиться и подождать. Голос у Горелого такой хриплый и жалобный, как будто от огня у него пострадало и горло. Открываю балкон и вижу его на противоположной стороне улицы. Он сидит на парапете Приморского бульвара и с невозмутимым видом, словно все на свете время принадлежит ему, дожидается меня; в ногах у него стоит большая пластиковая сумка. В том, как мы приветствуем друг друга, есть что-то жутковатое, и проявляется это в молчаливой обреченности, с которой мы вскидываем над головой руки. Между нами сразу устанавливается безмолвная, но прочная связь, и мы словно оживаем. Однако это впечатление длится недолго, до того момента, когда Горелый, поднявшись ко мне в номер, начинает выгружать из сумки, как из рога изобилия, пиво и бутерброды. Изобилие, конечно, скудноватое, но зато от души. (Незадолго до этого, проходя мимо портье, я вновь спросил про фрау Эльзу. Она еще не вернулась, ответил он, не поднимая глаз. Рядом с портье в огромном белом кресле сидит старик с немецкой газетой на коленях и наблюдает за мной со слабой улыбкой на обескровленных губах. Судя по его виду, жить ему осталось не больше года. Тем не менее, несмотря на крайнюю худобу, что подчеркивают выпирающие скулы и запавшие виски, в его взгляде ощущается невероятная сила; он смотрит на меня так, как будто давно знает. Ну как там на войне? — интересуется портье, и улыбка на лице старика становится шире. Так и хочется протянуть руку за стойку, ухватить наглеца за рубашку и как следует потрясти, но он, словно почувствовав что-то, отодвигается подальше. Я поклонник Роммеля, объясняет он. Старик согласно кивает головой. Ты жалкое ничтожество, вот ты кто, отвечаю я. Старик складывает губы трубочкой и снова кивает. Возможно, бормочет портье. Яростные взгляды, которыми мы обмениваемся, говорят сами за себя. И еще ты подонок, добавляю я, желая разозлить его или, по крайней мере, заставить придвинуться поближе к стойке. Ладно, вопрос исчерпан, произносит по-немецки старик и встает. Он очень высок, и его руки свисают почти до колен, как у пещерного человека. Однако это ложное впечатление, возникающее оттого, что старик сильно горбится. Так или иначе, но он настоящий великан: когда (или если) он выпрямится, в нем будет свыше двух метров. Но вся его властная сила сосредоточена в его голосе — голосе тяжелобольного упрямца. Почти сразу же, словно вставал он только для того, чтобы его увидели во всем величии, старик вновь опускается в кресло и спрашивает: еще какие-то проблемы? Нет-нет, спешит уверить его портье. Никаких, отвечаю и я. Превосходно, говорит старик, причем это слово звучит в его устах насмешливо и язвительно: пре-вос-ход-но, и прикрывает глаза.)